Б. Лепкий
ПОКОЙНИК
— Не плачьте, Настя, хватит: все по воле Божьей. Ваш уже где-то на небе. Святой был ваш усопший, пусть с Богом почивает. Я вам так скажу, все хорошее недолго живет на свете. Сейчас его господь Бог заберет к себе. Не плачьте же!
Так развлекала кума Танька молодую вдову Настю. Но Настя даже не смотрела на Таньку и не слушала, что она говорит. Сидела у окна на дубовой скамье с заломленными руками, с глазами, красными от слез.
Вчера только похоронила мужа. Молодой был и добрый, страх какой добрый! Четыре года прожили вместе, и ни разу и пальцем ее не коснулся. Жили по-божьи, а не по-человечески. И тут его свалило. Колет и колет, и под грудью давит, и в глазах черно, и дышать не может; меньше, чем через неделю, умер.
Еще пока его положили, пока похороны, люди, дьяки и пение, то еще хоть как-то, но как только тело на кладбище отвезли, а Настя одна домой вернулась, так не дай Бог. Хоть головой бейся. Такая жалость, такая грусть, такая пустота, что сердце сжимается. Всю ночь она просидела на скамье, не завтракала, не обедала, и до сих пор сидела бы голодная, если бы не Танька. Танька ее обругала и заставила выпить рюмку водки с перцем и съесть кусок хлеба.
— Это вам поможет, — говорила, — разогреет внутри и добавит веселья. Без веселья человек жить не может. И всякое живое создание тоже, и скот. Посмотрите-ка вы на коня или даже на курицу. Пока веселы, все хорошо, а как только голову опустят, станут думать, думать, то уже не то. Так вот, думают, думают, пока не погибнут… Ну дай нам Бог!
И Танька для веселья налила вторую рюмку. Но Настя не желала пить, и Танька выпила сама.
— Голубка ты моя, — приговаривала Танька, закусывая жгучий перец хлебом, — и не такие остаются одни, как ты, и справляются. Остаются старые, немощные, остаются бедные, остаются такие, что с детьми мучаются, и живут как-то по воле Божией и не ропщут, как ты. А ты, голубушка, как лань. Молодая, здоровая и небедная. Выберешь себе такого, хоть картины с него пиши. Ни одна девушка лучшего не получит. Ибо куда им до тебя! Увидишь.
— Не хочу я этого увидеть, — ответила Настя, — и знать никого не хочу, лучше бы мне не дожить до разговения. Нет больше такого, как был мой покойник.
— Ой почему нет, — с улыбкой ответила Танька, — еще и лучше есть. Почему нет? Это в тебе скорбь говорит. А подожди месяц, два, молодая кровь закипит, и ты запоешь по-другому. Забудешь, доченька, забудешь.
— Забывайте, если хотите, — в сердцах отозвалась Настя, — а я не могу.
— Мне некого забывать, деточка, некого, — божилась Танька. — Моего старика и молотом не добьешь, а мой первый, покойник, уже давно сгнил. На Михайла двадцать лет прошло, как умер. Плакала и я горько, еще как плакала, не день и не два, а потом забыла. Чего человек не забудет?!
На минуту разговор прервался. Таньке запекло в горле, и она должна была откашляться и выплюнуть перец, который, вероятно, пошел не в то горло. Настя снова, утомившись нелепой болтовней старой цокотухи, отвернулась к окну, подышала на замерзшее стекло и посмотрела во двор.
Вечерело. Зимний сумрак падал на землю. Черный дым шнурком поднимался вверх и расплывался в мрачном, сером небе. Широкие, мокрые хлопья снега, как из решета, сыпались на землю и устилали собой все вокруг. Со стороны леса срывался ветер и задувал снегом дорогу.
Неприветливо было на свете, и грустно, и холодно. В такую пору человек радостнее убегает в дом, к печи, к любимым. Насте не к кому было бежать. Тот, кто веселил ее, ушел от нее, а дорогу к нему снегом занесло. Добраться трудно.
— Тэто, — отозвалась Настя (все старшие, издавна знакомые женщины приходятся нам тэтами), — слушайте, тэто, а покойного можно увидеть?
Танька посмотрела на молодую вдову и злобно улыбнулась.
— А тебе зачем знать?
— Я хотела бы его увидеть. Хотя бы раз.
— И ты бы не боялась?
— Чего же бояться? Он так добр был ко мне. Пусть приходит когда захочет, я бы этого очень хотела.
— Раз хотела бы — тогда хорошо. Слушай. Возьми зубчик свяченого чеснока и носи его под левой пазухой три дня, но помни, только под левой, а потом, когда будешь ложиться спать, положи под голову, и тогда он придет.
— Неужели правда придет?
— Так люди говорят, так меня старая Дзёмбичка научила.
— А вы не пробовали?
— Нет. Мой и без того приходил, даже дважды.
— Правда?
— Говорю тебе, что да. Сразу после смерти приходил. Не выдержал долго. Послушай, если интересно.
Старуха откашлялась, вытерла губу рукой и стала говорить. Говорила с каким-то грозным уважением, больше шепотом, чем вслух. Время от времени останавливалась и смотрела на Настю, чтобы узнать, какое впечатление производит на нее ее повесть. Иногда слегка дотрагивалась своей костистой рукой ее круглого плеча и то и дело божилась «Богом клянусь» и «кабы мне за порог не выйти».
— Богом клянусь, что он приходил — ой приходил, голубушка, в первый же день после похорон. В четверг, после Михайлова дня, мы его похоронили, а в святую пятницу он пришел ко мне. Богом клянусь… Я как раз тогда стирала. Столько вещей после него насобиралось — и все грязные жуть. Вспомни, он же полгода в постели пролежал. Это не то, что твой, погас как свеча; мой меня хорошо измучил, пусть ему в память не будет… Стала я к лохани, засучила рукава и стираю, стираю, стираю. Отстирываться после больного не хочет, пот с меня льется. Смеркалось, засветила я лампу, и снова стираю. Чтобы к утру все перестирать… Не знаю, который был час, но уже не рано, по селу лишь кое-где светился свет. Снежком свеженьким притрясло и стало так светло, что хоть лампу гаси. У соседей собака воет и филин кричит на колокольне, думаю — будет что-то нехорошее. Я в доме одна-одинешенька, немного жутко. Но продолжаю стирать.
Как вдруг слышу, в сенях что-то зашуршало, будто мышь. По двери царапнуло, как кошка лапой, и вошло… Слышу, стоит. Не сойти мне с этого места — стоит. Оглядываюсь — он. Богом клянусь — он. Такой стал белый, как стена; рубашка на нем висит, как на доске, руки как