коснуться того места, которое мысленно отвел человеческому телу. У самой скальной стены, из расщелины выглядывал странный камень. Воскобойников, сидя на корточках, осторожно — кончиками пальцев размел возле этого камня породу и вдруг понял — это оружие, револьвер — вернее то, что осталось от него: лохматый от ржавчины, изъеденный ею, почти потерявший свою форму, но все же угадываемый армейский револьвер. А в самом углу ниши — там, куда человек мог дотянуться правой рукой, под пирамидкой из трех камней лежало что-то еще. Это была завернутая в брезент (он распался в труху, сразу, как только Воскобойников дотронулся), а потом в желтый целлулоид (тоже распавшийся колючей пылью, едва его коснулись руки) полевая сумка. Но кожа, из которой она была сделана, еще оставалась кожей, ржавчина сожрала металл замка, а кожа не потеряла эластичности. В полевой сумке что-то было.
— Вот что было в ней, — сказал Воскобойников. — Смотрите.
Прошнурованный по левому обрезу сыромятным ремешком сантиметров восемь на двенадцать или на пятнадцать блокнотик из странной, точно самосветящейся легким золотистым цветом бумаги (Воскобойников сделал для него обложку из плотного картона), а на титульном листике блокнота черными, отливающими зеленоватым глянцем чернилами — название по-польски «Обелиск». А потом — написанные четкими буковками — ювелирно, буковка к буковке, словно крошечным плакатным пером — стихи. Весь блокнотик — одни стихи — без подписей и дат, и только на одной стороне каждого листка, и на каждом листке лишь по одному стихотворению. Они все были приблизительно одинаковы по размеру — в три-четыре строфы. Только последнее оказалось длиннее, и для того, чтобы оно уместилось, автор, а может быть переписчик, поднял заглавную строчку к самому обрезу. Но ни сами буквы, ни сами строчечки не потеснились — им так же было просторно, и так же каждая буковка обретала какое-то странное самостоятельное значение, словно в каждой из них была заключена еще какая-то информация, и только было нужно знать к ней ключ.
— Это не бумага, — сказал Воскобойников. — Это сделано из бересты. И это его собственные стихи, Домбровского. Вот смотрите.
Толстая, распухшая все же от сырости тетрадь в коричневой коленкоровой обложке была исписана карандашом, простым, не дающим потеков, но почерк и буковки — были те же. И записи в тетради были на русском языке.
«Я вышел в эту дорогу один, и сам отвечаю за все. Винить некого, — писал Домбровский. — Тому, кто найдет то, что останется от меня — я поляк, мое имя Сбигнев. Сбигнев Домбровский. Более ничего не нужно обе мне узнавать. Все прошлое в прошлом. Все настоящее — здесь. Озарение. Озарение. Озарение. Вот что испытываю я сейчас, когда пишу это. Судьба всей планеты решается здесь, в здешнем краю. Здесь кладовая воды, солнца и кислорода, здесь рождается климат. В этих недрах заключено такое, что потомки ахнут, когда откроют здешние кладовые. Здесь живет экологическое сердце земли. Всей — не только государства или материка. Всей земли…»
Вертолет пришел точно в назначенный день. Он опустился прямо на старое полотно дороги.
— Ты напрасно входил туда и трогал руками, — сказал Желдаков. — Я мало разбираюсь в таких вещах, но знаю, что нужно вызвать следователей, И я доложу по команде.
— Следователи были там? — тихо спросил Коршак у Воскобойникова.
— Были. Все честь по чести. Протокол есть. Я писал объяснительную записку. Потом они собрали все, что осталось от Домбровского. Может быть, я и не прав, но полевую сумку его я оставил себе.
Воскобойников переписал и официальные документы. Протокол осмотра места происшествия и акты судебно-медицинской, антропологической экспертизы, исследования оружия. Подлинной причины смерти никто установить не мог «из-за недостаточности поданного на исследование материала». Жуткие были эти слова. Но иных криминалистика не знала.
С десяток километров отделяло Домбровского от тоннеля, от старого поселка, но вряд ли бы он остался жив, даже придя туда. Там все было мертво и безлюдно, а в нагане его не оставалось ни одного патрона — только стреляные гильзы — они прикипели к камерам барабана. И никто не знал и не узнает никогда, сколько он еще был в живых после того, как завернул в брезент и в целлофан и придавил камнями свою полевую сумку. И что с ним произошло — умер ли он от голода, замерз ли или застрелился. Не верилось в то, что такой человек мог застрелиться. Он писал не завещание, а письмо к потомкам. Письмо Воскобойникову и Коршаку…
«Продовольствие кончилось, а мой склад, который я устроил себе здесь, разграблен кем-то. На сотню километров вокруг — ни живой души, ни человеческого жилья. И стройка брошена. Сюда придут не скоро. Но придут. Сюда должны прийти — ведь не даром же я натыкался на следы инженеров и изыскателей еще старой России. Но они шли все время на север. Все время на север… Почему они шли на север? Я не знаю ответа. Вот и все. Домбровский».
Это было написано на самой последней странице. Домбровский использовал всю тетрадь до конца — не осталось в ней ни клочка чистой бумаги. И тем, что он жил и умер здесь, и тем, что написал это — он словно бы связал круговой порукой множество людей и несколько поколений. И тот начальник геологической экспедиции теперь увиделся Коршаку так же, как Воскобойникову, словно он, Коршак, сам был с ними той ночью. И ниточка эта потянулась теперь за ним — неразрывная, навсегда. Коршак подумал, что он узнал бы теперь начальника экспедиции, и узнал бы Домбровского, хотя не видел их никогда.
— Я удивляюсь только одному. Не смерти его и не его подвижничеству. Человечество богато такими людьми. Меня потрясает сила его провидения, — негромко меж тем говорил Воскобойников. Он вообще не умел говорить громко. И чем больше он волновался, чем сильнее страсть или возбуждение охватывали его — тем медленней и спокойней он говорил. Только в голосе его появлялось какое-то грозное напряжение, и слушать спокойно его было нельзя: казалось, что он вот-вот потеряет дар речи.
— Понимаете, в те глухие годы он знал, что мы придем сюда. Придем к этому тоннелю. И приволочем свою технику.
Воскобойников взял из рук Коршака тетрадь.
— Вот. Озарение: Озарение… Три раза, заглавными буквами все слово. Я покажу вам этот тоннель.
Воскобойников не захватил начала строительства магистрали. Самого того начала — от первой вешки. Он тогда строил другую дорогу, совершенно в другом месте, налетая и наезжая по субботам и воскресеньям в Москву. Он входил в свою квартиру на Комсомольском проспекте, где окунался сразу в понятную ему московскую жизнь. Не столичную, а именно московскую. Еще не сняв плата, лишь оставив