Я срываю пучок мха и кидаю в ягненка. Он на секунду замолкает, а потом продолжает блеять, как любитель на эстраде, который уже весь выдохся, а все равно упорно долдонит «I love you». Напоминает Хофи. Я трогаю его за зад. Ягненок вылетает из пещеры, но потом возвращается. И блеет. От этого хочется бле…
Я раздумываю, как бы превратить эту затянувшуюся музыкальную паузу в обеденный перерыв. Ага, вот: я наброшу на эту мохнатую шею ремень-бумеранг, затяну потуже, а потом опалю его голову зажигалкой, отпилю кусок мяса кредитной карточкой, глаза выковыряю ключом, язык откушу, вспорю ему брюхо куском лавы, а требухой набью презервативы, и будут мне на Рождество две ливерные колбасы.
Как бы я ни старался затянуть ремень потуже, а он все еще блеет. То есть ягненок, Я сдаюсь и едва не упускаю его. Очки подскакивают на лоб. Меня берет злость, я чувствую, как кровь в жилах закипает, и я решаю облегчить себе работу, пальцами нащупываю дистанционку и пытаюсь вогнать ее в глотку барашка. Звук убрать удается, но выключить жизнь ягненка этим народным средством у меня не получается. Слюны много. Много слюны. В конце концов я ограничился тем, что накинул ремень ему на голову, перевязал два раза морду и туго затянул узел. От этого блеяние почти сошло на нет, теперь звук жалкий, как у полузамороженного отчаяния на дне морозильника: «М… м… м…»
Я держу скотинку, в весьма неудобной позе, чувствую тепло от нее, прижимаю поплотнее к себе и крепко обнимаю. Ягненок слюняво дышит мне в лицо, а я прижимаюсь к нему щекой, и мы некоторое время полулежим в пещере, как perfect lovers.[432]Я слышу, как бьется сердце, которое этой осенью сварят, и ни с того ни с сего шепчу в это ни на что не похожее ухо:
— Я люблю тебя.
Он удовлетворенно курлычет в ответ: «М… м… м…» — и отвечает на мои теплые чувства столь же теплой струей мне на ширинку. Я вскакиваю, ягненок — прочь, выгарцовывает под дождь на лавовое поле и исчезает в гелиевом дыму, как девушка на танцах, сбежавшая от незадачливого кавалера.
— Не убегай! — говорю я.
Потом спохватываюсь: ремень! Он его унес! У-у, пес!.. Я — под утес. Дождь кос.
Я хотел окунуться в жизнь, а она из меня уходит. Но я стараюсь. Я бегу. Бегу, чтоб холод не вгрызся в кости. Эти кости должны лежать в доме, в машине, в укрытии, где угодно, где можно было бы сделать передышку. Паузу. Прошу вас, плиз. Я бегу с той же скоростью, с которой падает дождь. Промок до костей, которые скоро зароют. За спиной у меня целое лавовое поле. А по пятам за мной — смерть в мокрых трусах. Я слышу, как шлепают по грязи ее сапоги. На моховых подушках смеются птицы. Это крейза. Полная крейза. Это слово вылетает у меня изо рта. «Крейза!» Это все, что может мне помочь, моя единственная защита. «Крейза!» Мои легкие ходят ходуном. Судьба играет мной в шахматы. Старик объявляет мне мат своей мощью и непогодой. Эту партию я проиграю. Мама! Лолла! Тимур! Трёст! Марри! Все ви деопрокаты Рейкьявика! Скажите мне, разве я этого заслуживаю? Ханна. Она проснулась, сухая, похмельная… и Анна. Прости меня, я нехорошо поступил с твоей мамой, но ничего, она переживет, я был нахимичен. А это слишком суровое наказание. Меня приговорили к изгнанию. Объявили вне закона. Я бегу. Бегу по лохматой лаве при ветре, меня сечет дождь. Я стараюсь. Я… В Нью-Йорке есть пиццерия. Да. В Нью-Йорке на Манхэттене есть крошечная пиццерия, и за окном сигналят желтые машины, и за столом парочка, и вся обслуга из Египта и Эквадора, и негры в золоте с дымящимися горячими пиццами под еврейскими носами в углу, и белый кафель, и пахнет тестом, такой тест никто нипочем не пройдет, за окном вечер, а за стойкой старый пропеченный приемник, и в нем песня Roxette, и выбеленная певица гоняет «It Must Have Been Love»[433]по улицам Стокгольма, и обиженная чернокожая пара прихлебывает кока-колу, она мне изменила, с длинными розовыми ногтями. Длинные розовые ногти. ГДЕ-ТО В НЬЮ-ЙОРКЕ ЕСТЬ ДЛИННЫЕ РОЗОВЫЕ НОГТИ, И ЕГИПТЯНИН УЛЫБАЕТСЯ. ЕГИПТЯНИН УЛЫБАЕТСЯ. Египтянин улыбается. Я крошу. Крошу зубы. Крошу лаву. Я сдаюсь. Я прекращаю бег. Я иду. Я не знаю, холодно мне или как… Сквозь меня веет ветер. Я — ветер. Я — инструмент, на котором играет Бог. Я — эолова арфа, ребра… Я останавливаюсь, я прислушиваюсь. Я смотрю на небо. Теперь он дует в меня, как в горлышко бутылки.
Я тихо кричу в темноту.
О’кей. Последняя надежда. Не надеялся, что мне доведется это делать: вспоминать «Отче наш». Он где-то есть. Где-то между моими ребрами. Я поставил этот вопрос ребром. Пытаюсь вспомнить. Помню только:
«Отче наш. Иже еси на небеси меня пронеси…»
Нет, надо с этим подождать.
Иду дальше. Подействовало. Черт возьми, подействовало! Отче наш поспешно натянул перед моими глазами колючую изгородь. Развеял туман. Отче наш, ну ты и шутник! Изгородь дает мне надежду. После двенадцати лавовых часов она для меня — как целый Лас-Вегас. Человечное сооружение. Я иду вдоль изгороди. За ней кусты. Царапаюсь о колючку. Фермеры! Вы молодцы! Я иду вдоль изгороди, стуча зубами. Капли лупят по лбу. I can’t stop the rain.[434]Тина Тёрнер (ц. 3 600 000). Я иду вдоль изгороди, уже прошел пятьдесят столбов, пытаюсь вспомнить еще что-нибудь из «Отче нашего». Еще одна строчка может обеспечить мне асфальт. А-а, вот: «Да приидет царствие Твое». Приидет царствие твое. Как в этом царствии много заборов. Да. От этой изгороди ответвляется еще одна. Я иду вдоль нее, перелезаю, продираюсь через мокрый кустарник, мне по пояс, и в конце концов замечаю яркий сдутый желто-синий пляжный мяч, который лежит на траве как первый признак цивилизации, а потом песочницу, потом террасу, дачу, она заперта, я пытаюсь кулаком разбить окно, но меня зовут Хлин Бьёрн, голубой пластмассовый бассейн, я открываю крышку, погружаю руку, горячо, центральное отопление, государство всеобщего благосостояния, я даже не бросаюсь, а падаю в бассейн, с громким плюхом, и сижу там, пока зубы не перестают стучать.
На часах 1944, когда я стою — совсем размокший, но согревшийся, несмотря на ледяной дождь, — на трассе номер один, благодарю Бога за доброе дело и поднимаю сморщенный от горячей воды палец навстречу двум фарам. Когда семь машин проезжают мимо стольких же пальцев без остановки, я ложусь на весьма холодный асфальт в позу эмбриона, примирившись с перспективой явиться на тот свет с отпечатками «Bridgestone» на спине и груди и следом тормозов на мозге, но тут парень в футболке подымает меня и отводит из луча от фары на заднее сиденье белого «ниссана». «Sweet Ноше Alabama».[435]По радио.
* * *
Халлдора достали путем кесарева сечения. Воздали, как говорится, кесареву — кесарево… Маленький кесарь вышел из Лоллиной утробы на третий день в Центральной больнице и сразу же начал орать во все горло, яйца у него были что надо, но по лицу видно, что четырех недель он недобрал. Однако роды прошли успешно, и Лолла к выходным выписалась из больницы. А я слег и лежал в постели до понедельника. Отделался небольшим воспалением легких. Но быстро пошел на поправку и через четыре дня уже начал курить. Начал с «Салем лайт», потом перешел на просто «Салем», «Принц лайт» и, наконец, «Принц». Мама продлила свой отпуск и варила какао дома в промежутках между визитами в роддом, и купила мне новую дистанционку взамен той, которая теперь лежит в пещере, обслюнявленная ягненком, как голубая точка посреди Грауброукахрёйн — свидетельство того, что когда-то здесь жили люди. Иногда я вспоминаю ягненка, похитившего у меня ремень. Надеюсь, он как-то выкрутился.