– А в самделе гожа песня… – тихо сказал царь. – Откуда ты взял ее?
– А заходил тут к нам, верховым старцам твоим, попик один, отец Евдоким. Вот от него я и перенял… Он на Волге был, там и слышал…
Афоня задумчиво перебирал струны домры.
– И кто это такие вот песни составляет? – дремотно сказал царь.
– Эту-то, сказывал о. Евдоким, Васька Сокольник составил какой-то… – отвечал уютный Афоня. – На низу там с вольницей, сказывают, караводился… Холоп беглый, что ли, какой…
– А Господь его знает, батюшка царь… Может, твои воеводы давно повесили его… Бают, столько народу хрещеного передушили, и не выговоришь! Известно, дело такое… – спохватился вдруг Афоня. – Нешто это мысленное дело такое воровство чинить?
– Ну, спой мне еще что ни-то… – сказал дремотно Алексей Михайлович. – Старинное что-нибудь…
Старик тихонько прокашлялся. Зазвенела домра. И чистый, тихий тенорок спорым говорком начал:
XXXIX. Казань
Вся Москва взволновалась: казаки везут Стеньку!.. Пользуясь прекрасной летней погодой, особенно любопытные ушли из города еще с вечера, чтобы видеть страшного атамана на пути. И если многие самое имя его произносили с ненавистью, то немало было в этих пестрых, возбужденных толпах и таких, которые от всей души желали смелому атаману совсем иного въезда в царскую столицу, где он похвалялся сжечь наверху у государя все дела… Тульская дорога вся была усеяна тысячами людей…
Наконец вдали что-то запылило.
– Везут, везут!.. – нетерпеливо заволновались москвитяне. – Это беспременно он…
И действительно, это было он. В дорогом, бархатном, шитом золотом, но запыленном кафтане, он сидел, скованный по рукам и ногам, в простой телеге. Сзади его трясся исхудалый, испуганный Фролка. Степан не раз шутил в дороге над братом:
– Чего ты трусишься?.. Вот дура!.. Вот погоди, скоро Москва, и сам увидишь, как самые важные бояре выйдут нам почестно навстречу… А ты трясешься…
Перед телегой ехал сам атаман всего Войска Донского Корнило Яковлев, а с ним рядом красовался крупный, с висячими седыми усами Михайло Самаренин. Несколько казаков при оружии ехали вкруг телеги, а за нею сотня рейтаров. Легкое облачко пыли от поезда стелилось по зеленым полям…
Вдруг от Москвы подскакал озабоченно какой-то верховой и остановил поезд: до Москвы оставалось всего несколько верст и надо было сделать для въезда соответствующие приготовления. Казаки сняли со Степана и Фролки их хорошие кафтаны и надели на обоих кабацкие гуньки, а также переменили и оковы, надев новые, с огорлием. Толпы народа, затаив дыхание, внимательно следили за всем этим, вполне уверенные, что все это так и делается, как нужно. В это время из-под горки, от Москвы, показалась большая телега, а на ней стоймя виселица, похожая на огромное П или, по-тогдашнему, покой.
– Ишь, какой покой везут… – побежало по толпе.
– Этот покой кого хошь, брат, успокоит… – с видом знатока отвечал другой.
– Успокоит ли, гляди?.. – усомнился третий тихо.
– Да нюжли его так тут среди поля и вешать будут? Диковина!..
Степана перевели на телегу с виселицей и привязали цепью за шею к перекладине покоя, а руки и ноги приковали к телеге. Фролку привязали за шею к телеге и заставили бежать за братом, как собаку. Степан был спокоен, но не подымал глаз.
Сзади, пыля и задыхаясь от волнения, валом валили, все увеличиваясь, толпы москвитян.
Вот и тульская застава. По улицам черным-черно от народа, и все глаза – с самым разнообразным выражением – прикованы к страшному покою, под которым колыхается по неровной мостовой большой, весь опутанный цепями, человек. Фролка, оступившись, зашиб себе ногу и ковылял, едва поспевая за телегой.
– Раздайсь, пропусти!.. – кричали объезжие головы, разгоняя плетями народ. – Берегись, черти… Разинули рты-то!.. Ну, раздайсь, говорят!..
Телега остановилась у Земского Приказа, и Степана с Фролкой увели. Толпа не расходилась, жадно ловя всякий звук из Приказа. Но ничего не было слышно. Слуги Тайного Приказа усердно ходили по народу, подслушивая, что люди говорят. Но все остерегались и говорили только то, что было можно: многих деревянный покой действительно уже успокоил.
Думный дьяк да дьяк Разбойного Приказа да несколько подьячих, рассевшись вокруг дыбы, приготовились записывать показания страшного атамана, но – ничего особенного не услыхали они от него: он рассказывал только то, что приказам известно было из донесений с мест. Только одно место его показаний взволновало ко всему привычных приказных.
– А правда ли, сказывают, что ты грамотами с бывшим патриархом Никоном ссылался? – спросил думный дьяк.
– От самого патриарха грамот я не получал… – отвечал Степан. – А в Царицын еще приходил ко мне от него старец один, отец Смарагд, и звал идти Волгой вверх поспешнее, он-де, Никон, пойдет мне насустречь, потому-де ему тошно от бояр: бояре-де переводят царские семена. И сказывал старец, что у Никона есть городовых людей тысяч с пять человек, а те-де люди готовы у него на Бело-озере…
– А где же тот старец?
– Не ведаю. Был он со мной под Синбирском и на моих глазах своими руками какого-то боярского сына заколол. А куды он потом делся, того я не ведаю…
Но и этого было очень мало: от Степана ждали все необыкновенных разоблачений об тайных изменах, о зарытых кладах, о страшных заговорах. Но ничего такого он не говорил.
– А ну подвесь!..
Палачи вздернули его вверх, изодрали всю его спину кнутами, выбились из сил – Степан не открывал своих тайн по той простой причине, что нечего ему открывать было. Сняв с дыбы, его стали жарить на угольях – он мучительно стонал, скрипел зубами, но опять-таки не сказал ничего. Сняли его с огня и по истерзанному телу стали водить раскаленным добела железом – Степан не сказал ничего. Замучившиеся палачи, с которых прямо пот валил, бросили его в сторону и взялись за Фролку. Тот, едва сознавая себя от ужаса, сразу завизжал.
– Экая ба…ба!.. – чрез силу, с отвращением сказал Степан. – Вспомни про житье наше: вславь жили, купались в золоте, тысячами повелевали, а теперь надо уметь перенести и лихо… Разве это больно? Вроде как баба иглой уколола…
И, закатив глаза, он опять заскрипел зубами…
Фролка плел всякую околесицу, и, изодрав его в клочья, дьяки велели бросить его и снова взялись за Степана. Ему стали брить макушку. Он шатался от слабости и боли, но из всех сил старался не дать торжествовать приказным.
– Во… – пошутил он, весь белый, как снег. – Слыхали мы, что ученых людей в попы постригают, а теперь вот и нас, простаков, постригать стали…
Ему стали капать на темя холодной водой, – пытка, которую не выдерживали и самые сильные люди, – Степан скрипел зубами, стонал иногда как-то всем телом словно, но молчал.