Мне нет смысла оправдываться, и в дальнейших объяснениях тоже мало смысла. Я поддался иллюзии и причинил много ненужных огорчений Вашей жене и Вам, о чем сожалею. Действовал я не по злобе, а по велению давнишней романтической привязанности, не имеющей, как я теперь понял, ничего общего с тем, что есть в настоящее время. И здесь, пожалуй, уместно добавить (хотя и это очевидно), что я, разумеется, не виделся и не с Вашей женой с той поры, когда она была юной девушкой, и недавняя наша встреча была чистой случайностью.
Я верю и не сомневаюсь, что Вы, будучи человеком разумным и справедливым, не примете к Вашей ни в чем не повинной жене никаких репрессий. Этот вопрос серьезно заботит меня, моего кузена и моих друзей. Она не погрешила против Вас ни словом ни делом и заслуживает Вашего уважения и благодарности. Что до меня, я чувствую себя достаточно наказанным, отчасти за собственные заблуждения.
Уважающий Вас
Чарльз Эрроуби».
Хорошо, что у меня оказалось лишнее время, — на сочинение этого письма ушел весь вечер. Писать его и правда было нелегко, и окончательный результат оставлял желать лучшего. Первый набросок был намного задиристее, но, как заметил Джеймс, которому я его показал, если б я стал обвинять Бена в тиранстве и жестокости, это сразу навело бы его на мысль, что я повторяю слова Хартли. Конечно, опустив эти обвинения, я фактически свел свою самозащиту на нет, и мне и без Джеймса было ясно, что в другую эпоху Бен и я, повинуясь условностям и понятиям чести, были бы вынуждены решить дело смертельным поединком. В другую эпоху, а Бен, возможно, и в нашу. Мои шаткие «оправдания» тоже было нелегко сформулировать: они должны были быть достаточно смиренными, чтобы умилостивить Бена, если он склонен к прощению, но не настолько, чтобы он ими пренебрег, если предпочтет драться. Оставалось только надеяться, что Бен обуздает свои агрессивные инстинкты, потому что и сам чувствует себя виноватым. Многозначительную ссылку на «моего кузена и моих друзей» мне подсказал Джеймс, но лживое утверждение, будто они гостили у меня «все это время», я добавил от себя. Джеймс полагал, что, узнав о присутствии в моем доме целой группы неких более беспристрастных и более солидных лиц, Бен почувствует, что действует на глазах у публики, и соответственно умерит проявления своего гнева. Я в это не верил. Пусть даже его поведение «серьезно заботит» всяких важных особ, но стоит за супругами закрыться входной двери, и он распояшется. Джеймс больше не просил у меня разрешения поговорить с Хартли. Да и время было упущено. Гилберт просунул мое послание в щель почтового ящика в «Ниблетсе» в тот же вечер, часов в десять.
Я зашел ненадолго к Хартли. Очень это было странно. Я сказал ей, что завтра она едет домой. Она кивнула, поморгала понимающе. Я спросил, не хочет ли она сойти вниз, поужинать вместе со всеми. Она, к счастью, отказалась. Я не стал ее спрашивать еще раз, довольна ли она, что уезжает. Сидя на полу, мы поиграли в карты, в простенькую игру, которую сами придумали в детстве. Спать все разошлись рано.
ИСТОРИЯ 5
Следующий день был одним из самых плохих в моей жизни, если не самым плохим. Я проснулся как перед казнью. Никто, кроме Титуса, и не вспомнил о завтраке. Было все так же душно и жарко, и вдали уже погромыхивал гром.
Хартли являла собой страшное зрелище. Она не пожалела косметики и от этого выглядела особенно старой. Ее желтое платье было грязное, жеваное, рваное. Я не мог отправить ее домой к мужу в моем халате. Порывшись в своих вещах, я нашел синюю пляжную рубашку, которую и заставил ее надеть, благо их носят и мужчины, и женщины. И еще я нашел легкий шарф накинуть ей на голову. Я словно одевал ребенка. Мы боялись произнести лишнее слово. Мне теперь хотелось одного: покончить с этим. Меня терзало опасение — а вдруг она в последнюю минуту скажет: «Пожалуй, я лучше все-таки не поеду», и я с трудом удерживался от того, чтобы не крикнуть: «Перестань!» Возможно, и она испытывала нечто подобное. У меня мелькнула мысль: Боже мой, да ведь точно так же было тогда. Я сделал для нее все, что мог, а она меня покидает. Я сложил в полиэтиленовый мешочек ее косметику и розовый с белыми полосками камень, который я ей подарил (она, наверно, и не взглянула на него с тех пор). Она ничего не сказала, но внимательно смотрела, как я кладу камень в мешочек. Гилберт крикнул снизу, что машина готова.
Пока Хартли ходила в ванную, я снес мешочек вниз и подождал в прихожей. Было решено, что «делегация», как выразился Перегрин, будет доставлена на место в его белом «альфа-ромео». Джеймс, Перегрин и Титус уже вышли на улицу. Гилберт появился из кухни и сказал мне:
— Чарльз, очень чудно получилось вчера вечером, я тебе не сказал.
— Что именно?
— Когда я опускал письмо ему в ящик, мне послышался в доме женский голос.
— Телевизор, наверно.
— По-моему, нет. Чарльз, до драки ведь не дойдет, а? Почему все-таки он просил нас приехать именно утром? Может быть, он созвал на подмогу всех своих дружков?
Эта мысль и мне приходила в голову.
— Нет у него дружков, — сказал я. (А если из столярки?)
Хартли начала спускаться с лестницы. Я подтолкнул Гилберта, и он вышел за дверь. Она спускалась медленно, держась за перила, точно с трудом. Шарф она надела на голову, как я и хотел, и лицо ее было в тени. Я пожалел, что она без вуали. Это была наша последняя минута, последняя секунда наедине. Я пожал ей руку, поцеловал ее в щеку и сказал, будто ничего не случилось:
— Мы не прощаемся. Ты ко мне вернешься. Я буду ждать.
Она стиснула мою руку, но не ответила. В ее глазах не было слез. Они смотрели куда-то вдаль.
Мы вместе вышли на дамбу. Остальные ждали у машины. Было в этом что-то до смешного похожее на отъезд новобрачных.
Когда мы подходили к машине, никто на нас не смотрел. Я не подумал заранее, как мы рассядемся. Титус открыл заднюю дверцу, и я подсадил Хартли и сел с ней рядом, а Титус рядом со мной. Остальные втиснулись втроем на переднее сиденье. Хартли надвинула шарф на лицо. Те трое не оглянулись.
Перегрин, сидевший за рулем, спросил:
— Прямо, а потом направо? Гилберт ответил:
— Через деревню, я покажу, где свернуть. Хартли прижало ко мне. Она словно вся застыла. И Титус сидел весь застыв, с невидящим взглядом, с полуоткрытым розовым ртом. Я чувствовал его учащенное дыхание. Все смотрели прямо перед собой. Я сложил руки на коленях. Солнце светило. Отменная погода для свадьбы.
Чуть не доезжая того места, где в сплошной породе пробито узкое ущелье для шоссе — места, которое я окрестил Хайберским проходом, — о ветровое стекло с невероятной силой ударился камень. Все мы разом очнулись, каждый от своего транса. Потом по машине ударил еще камень, и еще. Перегрин резко затормозил. Другой водитель проскочил бы вперед, но Перри был не таков. «Что за дьявольщина. Кто-то швыряет в нас камнями. Это они нарочно», — и вылез из машины.
Мы уже въехали в ущелье, с обеих сторон над нами громоздились скалы. Джеймс что-то говорил Перегрину, кажется, звал его вернуться. Я успел подумать: «Бен здорово устроил засаду, выбрал самое подходящее место». И тут ветровое стекло раскололось. Прямо на него свалился внушительных размеров камень, сброшенный сверху. Вжжик — и стекло побелело и пошло трещинами. Камень, подпрыгнув, упал на радиатор, оставив в нем вмятину, потом скатился на дорогу. Перегрин заорал от ярости.