«Петроградской правде».
«Установить точно, когда было решено убить товарища Урицкого, Чрезвычайной Комиссии не удалось, но о том, что на него готовится покушение, знал сам товарищ Урицкий. Его неоднократно предупреждали и определенно указывали на Каннегисера, но товарищ Урицкий слишком скептически относился к этому. О Каннегисере он знал хорошо».
Так о чем же мог говорить Леонид Каннегисер с Моисеем Соломоновичем Урицким, чем было вызвано «сильнейшее волнение», охватившее Леонида в августовские дни восемнадцатого года?
Мы уже говорили: две стихии боролись в его душе… Еврейская среда, иудейская мораль, Сионистская организация — все это с одной стороны. Как сказала на допросе Роза Львовна Каннегисер: «Мы принадлежим к еврейской нации и к страданиям еврейского народа мы, то есть наша семья, не относимся индифферентно».
А с другой стороны, было ощущение себя, с самых малых лет, потомственным русским дворянином, было общение с юнкерами, дружба, презрение к смертельной опасности, любовь к России… По словам Г. Адамовича, «Леонид был одним из самых петербургских петербуржцев, каких я знал… Его томила та полу-жизнь, которой он жил».
И еще, конечно же, была поэзия, были стихи, в которых Каннегисер и так и эдак примерял на себя смерть…
Бьется отрок. Ох, душа растет,
Ох, в груди сейчас уж не поместится…
«Слышу… Слышу… Кто меня зовет?»
Над покойником священник крестится.
Плачет в доме мать. Кругом семья
Причитает, молится и кается,
А по небу легкая ладья
К берегам Господним пробирается…
Или так:
Она, не глядя на народ,
До эшафота дошагала,
Неслышной поступью взошла,
Стройней увенчанного древа,
И руки к небу — королева,
Как пальма — ветви, подняла.
«Каннегисер, — как писал Георгий Иванов, — погиб слишком молодым, чтобы дописаться до «своего». Оставшееся от него — только опыты, пробы пера, предчувствия. Но то, что это «настоящее», видно по каждой строке».
А еще была революция, страшная смута, переустройство, перетряска самих основ жизни. Но это тоже с одной стороны… С другой — мимикрия семейной среды, метаморфозы, происходящие с отцом, о котором едко писали в стихотворном посвящении в газете «Оса»:
И. С. Каннегисеру
Тому лишь год, как про свободу
Он в Думе громко вопиял
И изумленному народу
Любовь и братство обещал.
Но год прошел. Забыв проказы,
Он новый курс себе избрал
И пишет строгие приказы,
Чтобы народ не бунтовал.
И может быть, ко всему этому Леонид Каннегисер и смог бы привыкнуть, но в восемнадцатом году ему было только двадцать два года, а кому в двадцать два года не кажется, что он сумеет переделать мир? Кого можно убедить в этом возрасте, что точно так же, как он, думали десятки, сотни, тысячи людей до него?
Можно предположить, что самым страшным для Каннегисера, когда он узнал о расстреле Перельцвейга и курсантов Михайловского училища, были не переживания по поводу горестной судьбы товарищей-сверстников. Гораздо страшнее и ужаснее было осознание, что и он, Леонид Каннегисер, — бог знает кем он только не представлял себя в романтических мечтаниях! — мог оказаться точно в такой же ситуации, как Владимир Перельцвейг, точно так же мог бы обречь на смерть ни в чем не повинных мальчишек, а главное, от него точно так же, как от Перельцвейга, отказались бы те, кто отдал ему приказ вести разговоры о вербовке.
И, конечно, не сама смерть пугала его, а то, что он — такой единственный! — оказывался просто пешкой в руках других людей.
И вполне возможно, что это осознание и возникло в Каннеги-сере, когда Моисей Соломонович Урицкий объяснял-таки ему, что не причастен к смерти Перельцвейга.
Несомненно, что если Урицкий и принадлежал к той же организации, что и Каннегисер, то занимал в ее иерархии гораздо более высокую ступень. Тем не менее это не значит, что достаточно откровенного разговора между ними не было.
Зачем-то ведь звонил Урицкому Каннегисер, зачем-то ведь своею рукой написал Моисей Соломонович то самое «Постановление» о расстреле, где прямо записано, что он отказался от голосования. И, разумеется, не Леонида он опасался, а просто не хотелось ссориться с весьма влиятельной в еврейских кругах семьей. С усмешкой смотрел Урицкий на юношу, не понимая, что становится в эту минуту живым воплощением той морали, против которой взбунтовался Леонид. Урицкий никогда не отличался ни особым умом, ни достаточной тонкостью. Самодовольно улыбался он, не скрывая даже, какие бездны посвящения разделяют их.
Несомненно, что личностные качества Урицкого сыграли тут немалую роль. В отличие от того же Алейникова, члена ЦК Сионистской организации, которого знал Каннегисер, Урицкий был откровенным мерзавцем. Персонифицировать именно Урицкого с сионистским злом, вроде бы и охраняющим каждого отдельного еврея, но вместе с тем использующим для этого самые гнусные и подлые приемы, Каннегисеру было просто психологически легче.
И, возможно, именно тогда Каннегисер и сказал Урицкому, что убьет его — откуда-то ведь возникли в ЧК слухи, что Урицкий заранее знал об угрозе убить его. Урицкий не поверил в это. Он засмеялся. Он и представить не мог, что Каннегисер, принадлежащий к ортодоксальному еврейству, сумеет переступить через главный принцип еврейства — не убивать друг друга…
Каннегисер сумел. Через несколько дней он выстрелил Урицкому в затылок, обрывая гнусную жизнь этого подонка. И стрелял он, как уже говорили мы, не только в Урицкого…
Разумеется, о содержании разговора Каннегисера и Урицкого можно говорить только предположительно, как и о том, что чувствовал Каннегисер во время этого разговора. Все записи Каннегисера по этому поводу, если они и были, уничтожены.
Тем не менее мы привели эту версию, ибо только она и позволяет объяснить те немыслимые, неправдоподобные факты, с которыми сталкиваешься, работая с документами дела.
Мы не знаем также о содержании разговора Ф. Э. Дзержинского с Л. И. Каннегисером уже после убийства М. С. Урицкого. Или разговор этот шел с глазу на глаз, или же протокол допроса также уничтожен.
И опять-таки можно только догадаться, почему это было сделано. Дзержинский — очень крупный революционер, до революции он был приговорен к каторге, на которую, как известно, ссылали таких людей лишь за убийства. И, конечно, разговор убийцы с убийцей об убитом убийце явно не предназначался ни для чужих ушей, ни для истории.
Но очень может быть, что именно