– Чай! – Мэнган шокирован. – Человек приехал аж из Африки, он герой и художник, у которого скоро будет персональная выставка, а ты предлагаешь ему чай? Во имя всего святого, Перегрин, принеси бутылку чего-нибудь покрепче, а то что он подумает о нас двоих?
– Я думаю, мне вполне достаточно и чая, к тому же в доме наверняка нет ни капли бренди, поскольку, если мне не изменяет память, открыв бутылку, вы ее сразу же выпиваете, – поддразнивает друга Брэм.
Мэнган глядит на него, потом, разразившись хохотом, хлопает его по спине. Брэм морщится, так как его плечо еще недостаточно зажило, чтобы выдержать подобное обращение.
– Твоя память тебе не изменяет, дружок, и она беспощадна. Давай, сядь куда-нибудь и расскажи мне о своих картинах, о которых толкует весь город.
И они трое садятся и начинают говорить об искусстве и вдохновении и о том, как их успешно сочетать. Брэм видит, что Мэнган и впрямь постарел: кожа под его скулами слегка обвисла, как всегда всклокоченные волосы немного поредели, а голубые глаза чуть-чуть выцвели. Но его внутренняя сила, энергия и страсть остались прежними. Чем дольше они говорят, тем более он оживляется. Перри, как всегда, поддакивает своему наставнику. Брэм удивляется тому, что он, похоже, готов довольствоваться ролью вечного ученика и не стремится продвигать собственное творчество.
Наверное, он любит Мэнгана. Возможно, ему достаточно быть частью жизни своего наставника, поэтому он и не пытается раскрыть собственный талант. Думаю, меня бы это не устроило, только не теперь, когда я снова пишу.
Мэнган заводит разговор о выставке Брэма.
– Теперь у тебя будет персональная выставка, и о твоем таланте узнает весь творческий мир. Ха! Как будто мы не догадывались, на что ты способен. Я желаю тебе успеха, молодой Брэм. – Он поднимает свою щербатую чайную чашку, словно произнося тост. – Ты его заслужил, так что наслаждайся открытием выставки.
– Но вы же, разумеется, будете там со мной.
– С твоей стороны очень любезно желать разделить со мной свой триумф, но, боюсь, мое присутствие… повредит.
– Что?
Перри подается вперед.
– Видишь ли, люди все еще помнят, кто и что делал во время войны.
– Мэнган тоже внес свой вклад в победу. Труд сельскохозяйственных рабочих сыграл важную роль.
Художник вздыхает.
– Увы, немногие будут так благожелательно смотреть на то, что я делал во время войны.
Перри в кои-то веки выражает свою досаду:
– Стыд и позор! Даже люди, которые много лет обожали творчество Мэнгана и знают, что он честный человек, и те настроены против него.
– Это верно. И не только потому, что я выступал против войны, но также и потому, что со мной живет Гудрун. Боюсь, это делает меня изгоем.
Брэм качает головой.
– Но ведь мы сражались в этой войне как раз ради того, чтобы все могли жить в соответствии со своей совестью. Неужели людей все еще травят из-за их убеждений или из-за того, где они родились?
– Хотя война и закончилась, – говорит Мэнган, – мы живем в неспокойном мире.
Перри кивает.
– Если бы Мэнган пришел на показ твоих картин, если бы люди увидели, что он твой друг, тогда, как бы это сказать…
– Это бы запятнало твою репутацию, – заканчивает Мэнган. – Твоя карьера могла бы закончиться, так и не начавшись.
– Но это же чудовищно.
Мэнган пожимает плечами.
– Ничего не поделаешь, таков мир, в котором мы живем.
– Ну нет, в болотах и джунглях Африки я сражался отнюдь не за это, – говорит Брэм и с такой силой опускает чашку на поднос, что от удара от нее отлетает ручка. Потом вскакивает на ноги. – Мне бы очень хотелось, чтобы вы, сэр, и все ваши домочадцы оказали мне честь, придя на открытие выставки моих картин в качестве гостей.
Мэнган улыбается.
– Ты настаиваешь на этом, Брэм из Йоркшира?
– Вот именно, настаиваю, да еще как! И пусть все, кому это не нравится, убираются к черту!
День, в который состоялся показ, менее чем через неделю после этого разговора, выдался невыносимо жарким. К тому времени как Брэм заканчивает наблюдать за развешиванием картин, он чувствует, что его рубашка промокла от пота. Он смотрит на карманные часы. Времени до начала недостаточно, чтобы вернуться в Блумсбери и переодеться.
Придется людям принять меня таким, какой я есть. В конце концов, они придут смотреть на мои картины, а не на меня самого.
Он пытается представить себе, как к его неопрятному виду отнесется Мэнган – просто не заметит? – и эта мысль вызывает у него улыбку. Хозяин галереи и его помощник суетятся, показывая рабочим, куда поставить столы с напитками. Брэм еще раз обходит залы, где выставлены работы. Все картины основаны на эскизах, сделанных в Африке. Полдюжины истрепанных, грязных, отсыревших, покрытых пятнами жира от еды, готовившейся на бивачных кострах, блокнотов, которые он носил с собой сотни миль под палящим солнцем и проливными дождями, превратились более чем в пятьдесят картин.
Полотна выглядят такими аккуратными в своих красивых рамах, они прекрасно освещены и развешаны так, чтобы смотреться как нельзя лучше, и Брэм с трудом узнает в них те самые работы, которые много месяцев загромождали гостевую спальню в доме его родителей. Они стояли там на мольбертах, неделями ожидая, когда он закончит их, или хранились в чулане, пока он не доставал их оттуда, чтобы переписать, а в некоторых случаях и вообще стереть с холста. Затем, глядя на первоначальный набросок, он мысленно возвращался в то место, в то время, к тому лицу, что так вдохновило его, и начинал все сначала. Сейчас картины уже нельзя доработать. То, что висит на стенах галереи, должно передать жизнь – то, что он пережил в те долгие трудные месяцы. Все, что он открыл для себя об Африке, но больше всего в своих ближних.
В дальнем зале на стене висит портрет, который все еще может растрогать его до слез. С него на Брэма смотрит повернутое в три четверти доброе лицо армейского капеллана, освещенное заходящим экваториальным солнцем. Он курит трубку и улыбается. Брэм глядит на него и чувствует, как на место нежности в душу приходит злость.
Сколько погублено жизней. Не сосчитать.
– А, мистер Кардэйл, вот вы где. – Пожилой владелец галереи, бывший преподаватель, оставивший Оксфорд, чтобы погрузиться в мир искусства, ведет Брэма в зал для организации встреч. – Я не могу позволить вам прятаться, когда к нам вот-вот должны прийти первые гости. Это ваш день, мистер Кардэйл, день, когда вас откроют и пропоют вам дифирамбы. А их пропоют, за это я ручаюсь. – Он замолкает и смотрит на портреты и пейзажи, развешанные вокруг. – Честное слово, они великолепны. Не могу выразить словами, как я горд, что выставляю ваши работы… Мистер Кардэйл, вам нравится, как мы развесили картины?