Отец Мизии не только воспринимал все, что для него делают, как должное, но еще и грубил, — то ли от зажатости, то ли в силу плохого характера, если кто-то хоть отдаленно пытался его критиковать. Он говорил (Мизии): «Ладно, ладно, хватит пудрить мне мозги», и (Пьеро, который ляпнул что-то невразумительное): «Это надо же, яйца курицу учат», и (Томасу, но совсем не таким грубым тоном): «Уж я-то знаю, что такое ресторан. А вы, аргентинцы, лишь одно горелое мясо едите да картошку». Со старой Энгельгардт он вел себя куда осторожнее — из трусости, и еще потому, что причислял ее, как и себя, к категории недовольных, обиженных детьми родителей.
Меня просто бесило, что он полностью переложил на Мизию все свои заботы и ждет от нее немедленной помощи, как если бы он был ее младшим братом или даже сыном, что, однако, не мешало ему весьма пренебрежительно высказываться по поводу воспитания маленького Ливио, да еще бестактно поучать ее, как надлежит поступать в тех или иных случаях матери и женщине. Он даже не слушал ее, когда она пыталась что-то ему ответить и объяснить, перебивал на середине фразы, отмахивался, фыркал, отворачивался, и тут же снова нападал, стараясь уколоть, выставить на посмешище. Нетрудно было догадаться, что в детстве он не был ей защитой и опорой, а наоборот, своим эгоизмом, нетерпимостью, самонадеянностью только пугал и тревожил ее, и она оставалась один на один с миром, где полагаться могла только на себя. Другие его дети в общем-то шли той же дорожкой, только вели себя все же поскромней: они постоянно претендовали на помощь и заботу, надеялись что-то для себя урвать и потому время от времени считали необходимым проявлять родственные чувства, но крайне редко и вяло. Все трое считали, что Мизии повезло больше, чем им, и вот они сидели у нее за столом, причесанные, принаряженные, и выдвигали все новые и новые требования с удивительной легкостью и ненасытной настойчивостью.
К этим их бесконечным претензиям Мизия относилась безропотно: точно так же она бросалась к Максу, который не мог сам разрезать свой бифштекс, или смотрела на маленького Ливио, пытаясь понять, наелся ли он или почему капризничает, что не так, или наклонялась к угрюмой старой Энгельгардт, чтобы задать ей вопрос и втянуть в общую беседу. А Томас вместо того, чтобы защитить Мизию от нападок отца, играл с ним в мужскую солидарность и тоже постоянно претендовал на ее внимание, хоть и по-другому. И вместе с тем я видел, что присутствие Томаса действовало на нее благотворно: и сам его голос, и его поведение, и даже интеллектуальная ограниченность: сознание того, что он рядом, давало ей силы нести и дальше на себе все бремя ответственности. Казалось, он все же сделал ее в какой-то степени счастливой в той жизни, которую она для себя выбрала, помог реализовать себя в роли главы семейства, защитницы, многодетной матери, предоставив ей для этого неограниченные возможности.
Я думал обо всем том, что Мизия когда-то сделала для нас с Марко, когда не было еще никакого Томаса, способного прийти ей на помощь: как она вдруг стала поддерживать нас и побуждать развивать лучшие наши качества и полностью в этом преуспела. Я пытался понять, не потому ли я сейчас отдалился от нее, что теперь она тратит себя на других людей с их другими запросами; и не вел ли я себя в то время точно так же, как отец Мизии или ее брат с сестрой — обижаясь и забывая о благодарности, если она не прибегала по первому моему зову, не вникала тут же в мои проблемы и не решала их на месте. Я смотрел на сидевшую в центре длинного стола Мизию и ничего уже не понимал.
6
Утром тридцать первого декабря начали съезжаться друзья и соседи, которых Томас и Мизия пригласили на Новый год. Паола загорала под окном нашей комнаты, а я гулял с детьми в саду и видел, как на грунтовой дороге позади дома показались огромные английские и японские внедорожники, а на луг — посадочную полосу — сели два маленьких самолета. Из машин и самолетов выбирались люди со своими детьми, фирменными чемоданами и лабрадорами на поводке, они были одеты в стиле кантри, вели себя вальяжно, точно властители вселенной, небрежно, по-свойски здоровались с Томасом и Мизией, жеманно приветствовали старую Энгельгардт и ее компаньонку. Я прятался за деревьями с экзотическими названиями, весь во власти противоречивых желаний, впечатлений, мыслей, наблюдений, страхов, которые отпускали меня лишь на несколько минут и возвращались обратно. Смотрел, как Мизия принимает своих друзей и соседей, столь отличавшихся от нее прежней, когда мы были с ней так похожи: угадывал их чувства, видел их жесты и слышал через луг их повисавшие в неподвижном воздухе слова. От моего относительного внутреннего спокойствия не осталось и следа, я потерпел неудачу, как и она со своей цитрусовой плантацией; я кружил по саду, словно вор, и старался держаться поближе к детям.
Потом мне все же пришлось поздороваться с двумя младшими братьями Томаса и их женами, с друзьями и соседями по латифундии, а вдобавок еще и обменяться парой слов со старой Энгельгардт. Уже после этого и после очень краткой, но яростной перебранки с Паолой в коридоре, когда мы решали, что надеть нашему сыну Веро, Томас предложил всем присутствующим прокататься на лошадях. Я сразу отказался, потому что всего раз в жизни в двенадцать лет побывал на ипподроме и до сих пор помнил, как мне было страшно и неуютно сидеть верхом, но Томас настаивал, и к нему присоединилась Мизия: «Увидишь, Ливио, тебе понравится».
Паола тоже дала себя уговорить, хотя ни разу не сидела в седле, и мы всей компанией пошли за дом, где гаучо уже привязали к забору дюжину оседланных и взнузданных коней с толстыми загривками и коротко подстриженными гривами; на седлах для мягкости лежали овечьи шкуры. У всех, кроме нас, была экипировка для верховой езды: сапоги до колена и галифе, летние перчатки в дырочку, шлем для игры в поло и зеркальные очки в тонкой блестящей оправе; от всех этих мужчин и женщин так и веяло чувством физического и морального превосходства: уж больно высокомерно звучали их голоса, больно нарочито перекатывались они с носка на пятку, поджидая, пока Томас закончит распределять лошадей.
Мне он выделил медлительного, приземистого жеребца гнедой масти и помог на него забраться; в тот миг, когда крепкие руки Томаса подсаживали меня в седло, у меня все внутри перевернулось при мысли, что Мизию привлекла эта его физическая сила, бездушная, но непомерная, которую он не раз демонстрировал с самых юных лет. Взгромоздившись на лошадь, я смотрел на него, пока он объяснял мне, как правильно сидеть и управлять поводьями, и не столько слушал его, сколько пытался понять, не лучше ли он все же его противных друзей, которые уже гарцевали вокруг, словно на конном параде, возились со стременами и хлыстиками и обменивались шутками, понятными им одним. Единственное, что, на мой взгляд, отличало его от остальных — отпечаток усталости на лице и некоторая скованность нижней части тела, следствие травмы при игре в поло, о которой мне говорила Мизия. Но чем дольше я на него смотрел, тем сильнее мне казалось, что рядом с друзьями он с каждой минутой все больше напоминает мне себя прежнего: не осталось и следа от той слабости, которую я подмечал за ним то и дело во время поездки, и даже его тон все больше соответствовал общему настрою, этим легким расплывчатым улыбкам и бодрым подмигиваниям.