Петр обнажил голову и медленно подошел к могиле. Встал на колени рядом со священником и стал читать подряд все те молитвы, которые знал. И понемногу, неожиданно для себя, он впал в необъяснимый транс — только небо и он сам, с растерзанной и кровоточивой душой…
— Вы плачете, государь? — Петр очнулся от прикосновения к плечу и тихого голоса. Понимающего голоса…
— Для чего все это было, отец? Сотни и сотни людей погибли! Для чего все это? Может быть, мне было бы лучше подставить свое горло убийцам? Пусть перерезали бы, но люди были бы живы! К чему эта кровь?! К чему все эти ненужные смерти?!
Он был искренен в своих словах и действительно был готов принять смерть, не колеблясь. Перед ним сейчас, будто в тумане, проплывали смутные лица погибших в эти окаянные дни и убитых им лично. И то, что раньше казалось примером доблести императора и воина, сейчас предстало перед ним совершенно в ином свете.
— Сын мой, твоя душа страдает и скорбит, не в этом ли объяснение всему случившемуся. Ибо в страданиях душа человеческая очищается, в скорби и страданиях. Они делали свой выбор, и ты, государь, тоже сделал выбор. Но пути Господни неисповедимы, откуда знать Им предначертанное…
— Прости меня, отче, прости. Я стал другим, совсем другим. — Перед взором Петра, когда он погрузился в молитву, была словно перелистана, другого слова он просто не мог правильно подобрать, вся жизнь его «предшественника».
«Бог ты мой, быть русским царем — и настолько не любить свою державу?! Принять православие — и так ненавидеть его?! Опираться на того же шталмейстера Нарышкина, Волкова и Мельгунова — и приказать их выпороть прилюдно за несколько дней до гвардейского мятежа. Господи всемилостивейший, каким же надо быть жутким и тупым идиотом! И угораздило же меня попасть в эту шкуру…»
— Я верю тебе, сын мой! Я знал тебя раньше, но сейчас ты стал совершенно другим. Настоящим царем, исконным, православным. Ты и меня прости, сын мой, что худое о тебе думал…
— Ах, отче, поспешно мы иной раз о людях судим. В мелочах караем, а большее не разглядываем.
— Так и Христос, сын мой, говорил — не судите, да не судимы будете. И тебе, государь, предстоит свой крест дальше по всей жизни нести, и сию ношу ты ни на чьи плечи не переложишь. То только тебе начертано. И искупление вершить…
— Какое искупление, отец мой?
— Оно тебя еще ждет, но требует смирить сердце. Есть в тебе ненависть, а это сильно помешает тебе, государь, и жить, и править. По Божьему закону и справедливости. Смири свое сердце, притуши в нем злость немалую, укрепи свой дух, умей всех выслушивать и прощать за грехи их вольные и невольные, и то станет твоим искуплением.
— Искупление?! Но память же…
— Пройдут годы, и, если сердце доброе, то черное забудется, и в душе токмо светлое помниться будет. Вот дед твой Петр Алексеевич, царствие ему Божье, а ведь при жизни некоторые его воплощением антихриста, прости мя Господи и помилуй, считали. Но вот, почитай, сорок лет прошло с его кончины, и видно всем, что велики были его начинания… Так и о тебе судить будут, взвешивать доброе и злое, тобой, государь, сотворенное.
— Я попробую. Я действительно попробую. Думаю, смогу. Благослови меня, отче. И спасибо — немалую ношу ты с моей души снял…
Священник перекрестил императора и бережно погладил его по волосам, а Петр крепко схватил старческую ладонь и стал целовать, благодарный до глубины души за обычное человеческое участие. А потом поднял свое заплаканное лицо и стал говорить про то, что наболело в душе, говорить и говорить. Искренне…
Петр сидел на траве и смотрел на голубую гладь канала. На душе стало спокойно, как-то благостно. И вода смывала боль и гнев, злобу и жестокость. Но не всю — он решил пощадить Дашкову и постричь ее в монахини, хотя такой вариант его не устраивал.
Он вспомнил отравленных женщин, бедную Машеньку, графа Воронцова и несчастных слуг — такая злоба нахлынула, что опять тошно стало. Конечно, христианское смирение и умение прощать врагов своих дело хорошее, но надо, чтобы и врагам было что тебе прощать. А княгиня более чем враг — это демон в женском обличии, исчадие…
И еще одна головная боль — а что с супругой делать? Допросить ее придется с пристрастием, «детектор лжи» используя, и что дальше прикажете? Правосудие вершить? Повесить или приказать тихонько зарезать можно, и даже, наверное, нужно. В монастырь упрятать? Так один циник правильно заметил, что клобук монашеский не гвоздем прибит. И надежда у вражин всегда будет. Если его отравят или зарежут, то вот она — готовая императрица, в монастыре. И второго сына своего, от императора-безумца прижитого тайно, сумела за границей спрятать, чтоб помешанный супруг не приказал зарезать…
Петр выругался — прикажешь теперь, царь-батюшка, и младенца неповинного убить? Лавры царя Ирода заполучить, что приказал в Вифлееме всех младенцев зарезать? Или Миниху дело поручить, пусть старый фельдмаршал думу тяжкую думает…
Он встал и закурил поданную Нарциссом папиросу. Петр все прекрасно понимал, что Миних поступает по принципу: есть человек — есть проблема, а нет человека — нет и проблемы.
Христофор Антонович вопросы сии разрешит, не даст царю-батюшке, кормильцу и поильцу, руки свои белые кровью обагрить. Сделает все так чисто и по-умному, что его государь весь в белом будет, а остальные в натуральном дерьме. И скончается его супруга внезапно от апоплексического удара вкупе с геморроидальными коликами, что с ней уже сегодня обязательно приключатся…
И чем он лучше этой всей сволочи будет? Чем? Да такой же — интересы монарха и государства всегда требуют человеческих жертв. Без этого не обойтись, и никак иначе. Тысячу оправданий любым его зверствам найдут, и он сам себя обелит. И что? Как был человек сволочью, так сволочью и остался. Себя самого хрен обманешь…
Легкий ветерок лениво гонял по парку какие-то бумажки — то ли при эвакуации они разлетелись, то ли во время бомбардировки и пожара. Одну прибило прямо к ногам, и Петр, нагнувшись, поднял ее. Развернул скомканный лист с отрывом изрядным и углубился в чтение:
«…Службу и интересы Ее Величества прилежнейше и ревностнейше хранить и о всем, что Ее Величеству, к какой пользе или вреду касатися может, по лучшему разумению и по крайней возможности всегда тщательно доносить, и как первое, поспешествовать, так и другое отвращать, по крайнейшей цели и возможности старатися и притом в потребном случае живота своего не щадить. Такожде все, что мне и в моем надзирание повелено, верно исполнять и радетельно хранить, и, что мне поверено будет, со всякою молчаливостию тайно содержать и, кроме того, кому необходимо потребно, не объявлять, и о том, что при дворе происходит и я слышу и вижу, токмо тому, кто об оном ведать должен, никогда ничего не сказывать и не открывать, но как в моей службе, так и во всем прочем поведении всегда беспорочной и совершенной верности и честности прилежать…»
Начала и конца у данной бумаги не было, а содержание больше напоминало текст какой-то придворной присяги, так как там имелись слова про «ее величество», «двор» и прочее.