— Сумасшедшие видят реальность напрямую, без фильтров.
— Да, как маленькие дети. Нормальность рефлективна, но не адаптивна. В пошатнувшейся реальности мы теряем координацию. И легко обманываемся.
— Это вы поняли в лагере?
— И тогда, и сейчас, в беседе с вами. Я вижу, что многие мои реакции на лагерную действительность надо рассматривать сквозь призму обычного подростка. Но есть и другое, то, что имеет отношение исключительно к моему личному опыту. С этим я не сумела справиться ни в Терезине, ни после, и вот провожу последние дни в растерянности… Заметьте, у меня неординарный опыт.
— А бывает ординарный?
— В этом столетии было много трагедий, много геноцидов и холокостов. Мы не единственные. Посмотрите на Руанду! Посмотрите на армянскую трагедию. Я думаю, что трагический опыт является неотъемлемой частью как истории человечества, так и истории любого отдельно взятого человека.
Эрна села на тот же конек, что и ее дочь Татьяна: обе пытаются объяснить мне, что евреи — не единственные страдальцы на свете. Во-первых, я этого не говорила, во-вторых, по иудейским законам я не еврейка, семья моей армянской бабушки бежала из Тегерана в Баку, где я и родилась. Вернемся к географии.
— Каким образом вы оказались в Штатах?
— Университетскую степень я получила в пятьдесят первом году, психоаналитическую подготовку завершила годом спустя. Анна Фрейд порекомендовала меня Анни Катан, и та пригласила меня в Штаты работать. Получить туда иммиграционную визу в те годы было почти нереально: список ожидания на двадцать лет. Можно было уехать на два года в Канаду, а оттуда в Штаты, но я не хотела этого делать и отправилась в американское посольство с рекомендательным письмом из Америки, в котором говорилось о моей редкой квалификации. В то время в Штатах специалистов моего профиля практически не было, и американцы просили для меня особой визы, которая давала бы возможность преподавать в медицинской школе. В американском посольстве творилось что-то невообразимое. Вас заставляли раздеваться, бегать с одеждой в руках с этажа на этаж, из комнаты в комнату. Вы должны были поклясться, что вы не проститутка, и так далее, и так далее. Это было унизительно. Американский консул сидел во главе стола, смотрел на тех, кто входил, задавал пару вопросов и, взмахнув рукой, отправлял на выход в другую дверь. Шествие перед Рамом…
— Дежавю.
— Именно так! Рама ублажил венский диалект, а консула — чешский язык. Обнаружив, что я из Праги, он спросил, на какой улице я жила. И все. Я вышла победительницей и с этого смотра дарований. Мне разрешили иммигрировать.
— Как вы считаете, есть ли закономерность в том, что те подростки, которым посчастливилось выжить, стали учителями, воспитателями и врачами?
— Моя коллега из Англии Ханси Кеннеди обсуждала со мной тот же вопрос, и я сказала, что мой опыт приблизил меня к тому, кем я хотела стать. Дело не в том, сколько я там прослушала лекций, а в том, что я научилась понимать важные вещи. На это Ханси заметила, что мне свойственно помнить только хорошее. Что ж, «спасибо фюреру за наше счастливое детство!». У вас за то же благодарили Сталина. Я бы сказала, что мне повезло, я не жила в самообмане и не считала стремление к счастью наивысшей целью. Я была научена тому, что надо пытаться выжить и выжать из этой попытки наиценнейшее. Чтобы не умереть, нужно очень хотеть жить. Разумеется, оружие или болезнь убивают и тех, кому очень хочется жить… В основе своей мы все одинаковы. Но мы не должны действовать одинаково, и тут следует быть осмотрительным. Чтобы не поддаться массовому психозу. Удивительно, с какой скоростью в это скатываются нации и народы…
Эрна закашлялась, где Боб с ингалятором? Я заглянула в спальню. Он сидел в кресле и храпел с открытым ртом. Увидев меня, он вскочил и быстрым шагом двинулся в гостиную. Я стояла как вкопанная, глядя, как Боб поднимает Эрну за подмышки и прижимает спиной к себе. Видимо, это не тот кашель, который снимается ингалятором. Эрна ловила ртом воздух, казалось, она вот-вот задохнется. Мы вместе довели ее до кровати. Боб открыл окно настежь.
— Так лучше? — спросил он ее.
Я вышла из комнаты. На столе лежала папка с послевоенными рисунками Эрны. Чтобы чем-то себя занять, я перекладывала их реставрационной бумагой, которую привезла с собой. Вскоре кашель затих, из спальни не доносилось ни звука.
Уснула. Боб взмок, волосы, гладко зачесанные к затылку, висели сосульками. Случившееся я не должна принимать на свой счет, — объяснил он, — так протекает болезнь. Но они уже приноровились справляться вдвоем: то он летит с катушек, то она. Хуже, когда это происходит одновременно. В любом случае к приходу Лидии они будут в форме.
* * *
В семь часов вечера в гостиной был накрыт стол. В семь ноль пять раздался звонок, Боб с Эрной бросились к двери. Вошла она, высокая, строгая, в роговых очках. Сказала, что ей не нравится, как они выглядят, что не стоит в таком состоянии приглашать в дом постороннего человека и с порога доверять ему свою жизнь. Говорилось это на пороге. Мало того, тотчас явилась и Татьяна, которую не ждали. Боб побежал на кухню за прибором. Татьяна — без очков и с лицом более округлым — села рядом с Лидией. Стол был огромным, но Лидии мешали диктофоны, она противница любых записывающих устройств. Я сложила диктофоны в рюкзак. Что ж, Эрна не хотела вовлекать детей в свою историю, и это ей удалось. При этом она оставила за ними «полное право следить за тем, что проникает в прессу, и аннулировать информацию, которую они сочтут неприемлемой». Советского цензора, отправившего верстку моей книги под нож, я в глаза не видела, а этих вижу перед собой. Непонятно, что лучше.
С меня потребовали объяснений, на что сдалась японцам выставка про Катастрофу. Я отшутилась: отреставрировать рисунки вашей матери. Нет! С точки зрения Лидии, Центр Визенталя таким образом выкачивает деньги из могущественного Икеды и с его помощью занимается сионистской пропагандой. Они с Татьяной изучили историю Икеды, в его приходе двадцать миллионов буддистов, у него в руках огромный капитал, он содержит музей искусства, университет и, как у всякого тирана, у него есть свой музей подарков. Катастрофа развязала израильтянам руки, и, как жертвы, они могут хапать то, что плохо лежит, в том числе исконные палестинские земли. Это я слышала в литинституте во время ливанской войны. У нас учились палестинцы, и профессор по научному коммунизму велел мне, как единственной еврейке на курсе, встать и просить у них прощения. Тогда я не встала, и меня временно исключили из института, а теперь мне хотелось встать, но я не могла себе этого позволить. Из-за Эрны. Кажется, она боится своих дочерей больше самой смерти. Дождавшись, когда они заговорят о чем-то, меня не касающемся, я откланялась.
* * *
Кофемашина выплюнула кофе в посудину, я перелила его в стакан и вышла на балкон. Светилось несколько окон, кто-то из кандидатов на тот свет еще бодрствовал. В том, что рассказала Эрна, оставалось много невнятного. Щадящий режим не позволяет вопросов в лоб. Скажем, неужели она, психоаналитик, не видит, что ее мать была психически больна изначально, — история с отлучением от груди из‐за никому не понятной болезни, бессолевая диета из‐за подозрения на туберкулез… И что ее отец армейской закалки в какой-то момент просто сдался. Семейная жизнь травмировала его настолько, что он всю жизнь прожил бобылем. С посылками тоже странность… Оставшиеся на воле получали от родственников или знакомых запрос из Терезина, что давало им право отослать именную посылку. Никаких других посылок туда не отправлялось. Была история с сардинами, но там пришел мешок с консервами на весь лагерь, их распределяли старосты. Неужели ни Эрна, ни три ее тети, ни бабушка не знали, где находится Карл? Вряд ли он от них скрывался. Если она считает, что главное — сделать правильные выводы из лагерного опыта, почему она, анализируя детей, попавших в детские дома и приюты, не воспользовалась своими рисунками из Терезина? Отрицая отца, — а нота эта все-таки звучала, — она приняла его модель поведения: все забыть, выращивать фруктовые деревья на шпалерах. Превращение живого, открытого всем ветрам дерева, в плодоносящее распятье на стене…