– Не стану я это слушать, – подумал он, – не стану заниматься такими глупостями.
Он сидел на своем вороном коне, рота краинских артиллеристов рядами стояла перед ним, за ними – надраенные пушки, за ними – чешские кирасиры, позади всех – повозки с багажом, там же и женский эскадрон, оттуда на него смотрят Катаринины глаза и множество других женских глаз, все было так, как следовало, хотя Виндиш ясно понимал, что не все обстоит так, как следует. Прежде всего он чувствовал, что от него осталась только половина, а вместо второй половины возникла какая-то пустота, почти абсолютная пустота.
Он знал, что должен что-то сделать, чтобы нарушить эту царящую на поляне тишину, тишину, в которой эхом отзывалась какая-то непонятная фраза.
Он вздрогнул, вырвал саблю из ножен и воскликнул:
– Храни Господь Ее Императорское Величество Марию Терезию!
Однако рота в ответ молчит, надраенные пушки блестят в молчании, вороной конь с его теплым округлым брюхом шевелится под ним, но время как будто бы остановилось.
– Виват! – кричит он с поднятой вверх саблей.
– Deo gratias![136]– должен был бы сказать Люблянский епископ, который совершенно неожиданно оказался здесь, на поляне, после закончившейся под Лейтеном битвы. Но епископ тоже молчит, не произносит положенное «Deo gratias» или «Dominus vobiscum»,[137]и нет у него в руках ни золотой чаши, ни кадила, он просто стоит в отдалении, смотрит на него и едва приметно кивает головой.
– Здесь что-то не так, – думает капитан Виндиш, – что-то тут совсем не так, как надо, потому что все молчат. Он еще раз поворачивается к солдатам, еще раз восклицает: Виват!
И тогда солдаты громко кричат в ответ, мычат, как стадо коров: Четыре коровы, четыре коровы.
– Четыре коровы, четыре коровы! – эхом отдавалось у него в голове, капитан, раненный в сражении и более неспособный к воинской службе, получит четыре коровы. Если у него нет средств к существованию, о нем позаботится императрица Мария Терезия, она благодетельница по отношению к своим солдатам, капитан получит четыре коровы, чтобы как-то прокормиться, а в придачу к ним какую-нибудь избенку или хлев, поручик получит только двух коров, а обычный солдат пусть идет корове под хвост.
– Четыре коровы, четыре коровы! – эхом отдавалось у него в голове, точнее, в той ее половине, которая уцелела при взрыве, в том, что осталось от головы, четыре коровы, Deo gratias.
Виндиш проснулся. Он лежал на деревянном полу, на палатке, брошенной поверх помятой соломы, в углу комнаты стояла кровать, на стене висело распятие. Он смотрел на это распятие:
– Дорогой дядюшка, барон Леопольд Генрих Виндиш, – сказал он, – какой страшный сон мне приснился! Мне снилось, что я получу четыре коровы, и вся рота замычала. Я никогда не получу звания полковника, никогда, и ты, мой дорогой дядюшка, барон Виндиш, с презрением, с большим презрением посмотришь на меня и скажешь: «Ты – отставной солдат, ты – полсолдата, где твой глаз, где ухо, надеюсь, ты, по крайней мере, выиграл битву, в которой все это потерял, где же твои награды? Четыре коровы – это не четыре ордена».
Ему казалось, что Спаситель с креста смотрит на него без должного сочувствия. Он поднялся на слабых ногах и, спотыкаясь, подошел к окну, где еще оставался осколок стекла, тогда как большая часть окна была заделана соломой. В стекле он увидел урода с перевязанным лицом, там, где кончалась повязка, была видна не до конца зажившая кожа; в стекле отражалась щека, заросшая черной с сильной проседью щетиной, на него смотрел один, один-единственный лихорадочно блестевший испуганный глаз. Кто это, кто это? – он все еще не понимал, бодрствует он или это ему снится, гарцует он перед ротой на своем вороном коне или переправляется через реку.
– Катарина! – закричал он, сообразив, что Катарина поможет ему найти ответ на вопрос, что это за человек смотрит на него. Хлопает какая-то дверь, но Катарины нет. Он еще раз поворачивается к Распятому:
– Неужели у тебя нет милосердия? Если есть и если то, что я вижу, – правда, измени это. А если все это мне снится, разбуди меня.
Но Спаситель безжалостен:
– Ты не будешь полковником, – говорит он, – будешь пасти четырех коров. Что в этом плохого?
Виндиш завыл, заревел, как буйвол:
– Катарина, Катарина, сука добравская, почему ты не хочешь мне помочь?
Он проснулся, все еще продолжая выть.
– Кто там у тебя, Катарина?
Он подошел к двери и принялся изо всех сил стучать в нее, она была закрыта и не открывалась, он зарычал хрипло и тягуче, а ему хотелось, чтобы голос, как прежде, был раскатистым и звучал повелительно:
– Немедленно отзовись! – Но ответа не было.
Он упал на постель, охватил руками уцелевшую половину головы и заплакал; из его единственного глаза капали крупные слезы, четыре коровы, проклятье, четыре коровы.
Катарина посмотрела на хижину, ютившуюся на краю деревни.
– Снова кричит, – сказала она.
Была ночь, вместе с Симоном они некоторое время слушали крики и стоны, доносившиеся из хижины на берегу озера.
– Помоги ему, – сказал Симон.
– Не могу, – сказала она. – И так перестанет.
Крики и правда стали утихать и понемногу прекратились.
– Я больше не могу, – говорила она, – не могу. Я везла его на разных подводах, платила крестьянам его деньгами. Хотела куда-нибудь пристроить его, в какой-нибудь лазарет или приют для странников. Когда началась стрельба и появились первые обожженные и испуганные солдаты, весь лагерь разбежался. Я забрала его деньги, вокруг был полный хаос. Мы – в основном, женщины, повара, конюхи – ночевали подальше от лагеря. Потом я вернулась, он лежал в какой-то повозке, Клара его перевязывала, а ее венгр качал головой: «Конец, – сказал он, – ему конец». Ударила прусская пехота, все снова бросились бежать, раненых скидывали с санитарных повозок, чтобы они не мешали другим удирать, с перевязанной головой он упал с телеги, я потащила его в лес, утром пристроила в какой-то сарай. Мне казалось, что он умер, но вдруг он встал, взмахнул саблей, побежал по лесу и снова потерял сознание. Сюда я привезла его на телеге, больше уже не могу с ним возиться. Теперь ты ему помоги.
– Как?
– Так, как он сам хочет. Чтобы его больше не было.
– Этого я не смогу сделать, Катарина. Я ненавижу его, в нем сидит дьявол, но убить его я не смогу.
– Сейчас он ни живой, ни мертвый, – сказала она, – это хуже всего.
– Давай его бросим, – посоветовал Симон, – кто-нибудь его подберет.
– Никто его не подберет, – сказала она. – Он просил меня, чтобы я его прирезала.