Сократе» не эллином, персом, семитом, индусом, а самой онтологией Сократа: его телом, фигурой, жестами, одеждой. Сократ узнаваем. Даже собаки не обманутся в том, что Сократ «человек» (как другие), а не птица, рыба, фрукт. Не только Сократ сказывается собою о себе своим телом, своим особым «бытием», но и все вещи сказываются о себе. М. Хайдеггер будет добавлять, что вещи «кажут себя», даже «подставляются взгляду». У Аристотеля за это отвечала «энтелехия», а Хайдеггер выступит с требованием считать субъектом не только условного «человека», но и все вещи: «…метафизическое понятие субъекта не имеет ближайшим образом никакого подчеркнутого отношения к человеку и тем более к Я» [Хайдеггер, 1993, с. 48]. Вещи – субъектны; их субъектность отчасти в том и состоит, чтобы казаться-сказываться и, добавлю от себя – наказывать за непонимание. Вещи сказываются о себе, подставляя себя взгляду, а непонятливых наказывают (не надо совать пальцы в электророзетку).
Принцип платоновской философии «никакая вещь не сводится к её телу» (с отсылкой к идее) Аристотель связывает посредством собственного термина «энтелехия», во-первых, с телеологичностью вещей (целеустремленностью), во-вторых, с неким подобием энтузиазма – феноменом, хорошо ему знакомым по медицинским и фракийским источникам. Не случайно психологию театральной трагедии Аристотель пояснил термином «катарсис». В «Политике» Аристотель дал свое определение энтузиазма, впоследствии почти дословно повторенное Кантом: «…энтузиазм есть возбуждение нравственной части души» [Аристотель, 1984, с. 636]. У Аристотеля при всей его логической интеллектуальности очень трогательное, даже трепетное отношение к миру, как бы подобного ему самому, что видно, например, из его завещания супруге [Диоген Лаэртский, 1979, с. 208–209] или отдельных, личных ремарок. «Каждый может рассердиться, это легко – замечает Аристотель, – но рассердиться тогда, когда нужно, на того, кого нужно, и так, как нужно – это дано не каждому». Или его определение порядочности: «Порядочность и порядочный человек – это тот, кто довольствуется меньшим того, на что имеет законное право» [Аристотель, 1984, с. 338].
Аристотеля перестали понимать едва ли не сразу после его смерти: и не факт, что вообще понимали. В эпоху эллинизма началась адаптация то под Платона, то под натурфилософов, то под софистов. В качестве исключения можно назвать разве что Цицерона и Сенеку. Аристотеля оценили арабы Халифата и пришли в восторг: аль-Фараби, ибн-Сина, – математики, медики, логики, поэты. Через арабов тексты Аристотеля перешли к христианским богословам, и вновь начались заумные «интерпретации», которые столь заформализовали Аристотеля, что Парацельс пришел к выводу: «Всё, написанное Аристотелем, ложно». Г.Галилей подлил масло в огонь опытами с Пизанской башни: тела падали с одинаковой скоростью независимо от веса, вопреки предсказанию Аристотеля. Разворот «от Аристотеля», обозначившийся в эпоху Нового времени, закрывал путь европейской философии на столетия. Традиции аристотелевской философии поддерживались только в Падуанском университете. По «странному» стечению обстоятельств его оканчивали Н. Коперник, У. Гарвей, Н. Кузанский, Л. Альберти, Б. Телезио, А. Везалий, Г. Галилей – те, кто и делал науку изначально. Живое возвращение к Аристотелю осуществил Г. Гегель со своим «спекулятивным методом», причем сам остался непонятым современниками. Манеру гегелевского философствования Л. Фейербах называл «пьяными спекуляциями», а А. Шопенгауэр и вовсе «шарлатанством». К. Маркс с Ф. Энгельсом всё пытались «перевернуть Гегеля с головы на ноги», а в итоге получили «материалистическую диалектику» и «учение о формациях» в лучших традициях позитивизма.
От позитивизма и материалистического понимания истории, возможно, более всего пострадала философия языка. На веру были приняты два постулата: язык – средство общения и язык – знаковая система. Оба постулата кажутся верными, даже очевидными, но в основе своей оба ложны.
В живой природе распространены сигнальные формы коммуникации. Сигналы вызывают определенные реакции, порой рефлексы. Человек не исключение, тоже наделен системой коммуникации в виде жестов, мимики, голоса. Так появляется термин «язык тела», в котором слово «язык» используется некорректно, так же как в выражениях «язык животных», «язык программирования». Это не языки, а сигнализация. Человеческий язык является тоже сигнализацией, но только в грудничковом и младенческом возрасте. В других случаях речевая сигнализация является лишь одним из способов использования родного языка.
Язык, по Ф. де Сосюру, странная знаковая система, непохожая на все другие знаковые системы. Странностей много. Одна из странностей, пропущенная Соссюром, состоит в том, что бытие системы языка состоит в её исчезновении. Типичный пример представлен хорошим переводчиком: когда при работе его не замечают. Точно так же бытие пищи состоит в её исчезновении. Нельзя из пищи сделать памятник. Язык точно так же есть исчезающая в своем бытии «система знаков», переходящая в визионерство мышления: логического, музыкального, математического, поэтического. И. Фихте в «Фактах сознания» сделал интересное наблюдение. «Когда я мыслю, о том, о чем мыслю, – писал он, – я не мыслю о том, что мыслю. Когда я мыслю, что мыслю, я не мыслю о том, о чем мыслю». По этой причине в «семиотике» знаки уничтожаются их собственным бытием.
Семиотика – в том виде, в каком её пытались создать, невозможна по той же причине, по какой стала возможна математика. Чтобы это понять, достаточно ответить на вопрос, почему математика не ограничилась начальной арифметикой? Что-то же позволило математике продвинуться из прагматической сферы торговли в сферу интеллектуальную? Да, два обстоятельства: уход от предметности (указания) и движение мысли по объёмам понятий. Число, например, 9, не указывает на количество яблок, группу людей и тому подобное. Число 9 «указывает» только на произвольный ряд типа: 3х3, 27:3, 117:13 и прочие отношения-соотношения. Подобные трансформации по денатурализации претерпевают и операции над числами: нельзя логорифмировать яблоки или умножать тонны на километры, а числа позволяют формировать новые понятия со строгими определениями.
Семиотика была бы возможной, если бы знаки порождали знаки, но этого не происходит: знак является знаком чего-то, и только. Можно выстроить цепочку по принципу знак знака, которая, если куда и приведет, то, скорее всего, к шизофрении. Логика, как и математика, стала возможной благодаря тому, что обошла стороной объект-в-натуре: объект заменен рассказами о нем. И это сделал один человек – Аристотель, он же первооткрыватель так называемой «формальной логики». Если провозглашаемая «семиотика» в самом деле сосредоточится на знаках, то превратится в вид искусства – типа каллиграфии: из нее исчезнет дискурсивность, без чего науки быть не может.
Однако, желание из знаков создать науку «семиотику» неистребимо как желание вечного двигателя. И слово красивое, и успехи символизма в математике вдохновляют. Можно классифицировать референции, значения, интерпретации, виды знаков. Только почему-то сначала результаты идут лавиной, потом так же быстро иссякают. Причина обнаруживается-де быстро: символ бесконечен в своей многозначности. И это ложь.
Многозначность и бесконечность символа надуманы. Если символы четко разделить на две