— Адрес записать. Я вылетаю к нему. Ада попеняла, что Никита сестру не заботит, и попросила перезвонить через часик, а Таня быстренько наменяла в почтовом окошке еще стопочку пятиалтынных и позвонила Черновым — сначала домой, где никто не взял трубку, потом на дачу. Поговорив с присмиревшей от лавины семейных катастроф Лидией Тарасовной, она присела на лавочку рядом с одиноким междугородним таксофоном, достала пачку «Арин-Берд» и задумалась, пуская сизый дым в черное южное небо…
Что есть любовь? Изысканная приправа, призванная одухотворить и драматизировать простой, как мычание, акт спаривания человеческих самцов и самок, или вполне самостоятельное, самоценное блюдо на пиру жизни? Биологический инстинкт, культурное условие, привитое средой, или что-то иное? Что? Дальше мысли не шли… Правильно определиться Тане было теперь нелегко — как и вообще думать о любви. А Павел стал таким недосягаемым. Но если и его потеряет — это будет крах.
Отвлеченные рассуждения Таню не особенно увлекали, но очень хотелось понять саму себя… Хорошо, что между столицами союзных республик есть прямое авиационное сообщение. И она, хватаясь за последнюю надежду, как за соломинку, полетела навстречу тому, что быть должно…
VIII
Жизнь возвращалась как рождение заново. Чувство тела началось с ощущения тупой пульсирующей боли, разлитой по всему телу; свет возник размытыми цветными бликами; первые запахи лишь много позднее осознались как запахи синтетической прохлады, живых цветов и спирта; разлаженный слух внимал чему-то наподобие далекого морского прибоя; осязание… впрочем, осязать было нечего, только спина ощущала плотное соприкосновение с упруго-полутвердой поверхностью, и нечто легкое, невесомое на щеке… И еще было неожиданное, чисто эстетическое переживание небывалой, ангельской красоты, парящей где-то совсем рядом. И именно с переживанием красоты начала набирать силу четкость ощущений. Еле различимый овал, нависший над ним, стал молодым женским лицом с розовой, матовой кожей и яркими веселыми губами, белесый нимб вокруг овала разделился на белый крахмальный колпак и выбивающиеся из-под него светло-русые волосы. Легкое прикосновение к щеке — это была салфетка в ее пальцах. Морской гул отступил, как помехи при повороте антенны, и остался только чистый тон, мелодичный голос:
— Пришел в себя, миленький… Слава Богу… Лежи, лежи, теперь уже все будет хорошо…
— Где? — каркнул Павел отвыкшим горлом. — Я? Где?
— В санатории, хороший мой. В самом лучшем, образцово-показательном.
— Пить!
— Потерпи, золотко мое. Врачи не велели. Дай-ка я тебе губки салфеточкой оботру… И вот еще, понюхай…
Он вдохнул — и окружающее вмиг сложилось во вполне вразумительную картину. Комната… впрочем, комната являла собой точное подобие той, которую в Ленинграде в эти самые часы покидала его выздоровевшая сестра, и еще одной, в которой после инфаркта лежал в тяжелом состоянии его отец, Дмитрий Дормидонтович (по всей стране спецучреждения такого типа строились по типовым проектам и отличались только незначительными деталями). Ничего этого Павел, естественно, не знал и узнает еще не скоро…
Постепенно, в ходе разговоров с Варей — так звали эту пэри в белом халате, — с врачами и с двумя обходительнейшими гражданами в штатском (Худойер Максумович и Сергей Анатольевич) Павел восстановил и картину того, что произошло с ним. Неопохмелившийся прапорщик, резко расслабившись после тяжелого участка дороги, зевнул-таки поворот с ущелья и направил машину прямо в пропасть, в самый ее, краешек — через каких-нибудь десять метров обрыв переходил в сравнительно пологий спуск. Вслед за Павлом из ГАЗа успели выскочить еще двое солдат, правда, один выпрыгнул не в ту сторону и был раздавлен рухнувшей на него машиной. Второй, тот самый Сидоров, который подавал им пиво, охлажденное в реке, сильно разбился, но, в отличие от Павла, сознания не потерял, выполз на дорогу и остановил первый же грузовик. Об аварии сразу дали знать в Хорог и на заставу. Павла нашли метрах в пятнадцати вниз по склону, с переломом обеих рук, ноги, двух ребер и сотрясением мозга (крепко ударился о камень). Уже позже рентген определил трещины в основании черепа. Машина упала на самое дно ущелья и взорвалась. Трое оставшихся в ней погибли на месте. Павел узнал, что фамилия прапорщика была Неплакучий, а Генка Малыхин оказался по отчеству «Исаакович». (Тут Павел грустно улыбнулся — нарочитый антисемитизм, столь раздражавший его в покойном приятеле, имел, оказывается, некие сугубо личные корни.) Оставив свой отряд на замполита, капитан Серега сам возглавил доставку Павла и Сидорова в хорогский госпиталь и отстучал телеграммы родителям обоих пострадавших. Как знать, если бы не эта телеграмма, что стало бы с Павлом в хилой местной больничке? А так партийная «экспресс-почта», приведенная в действие телеграммой, сработала моментально. Вызванная к Дмитрию Дормидонтовичу особая медицинская бригада, подчиненная Девятому управлению КГБ, тут же известила обком и свое непосредственное начальство. Через Москву о случившемся на Памирском тракте был оповещен лично товарищ Расулов, первый секретарь ЦК Таджикистана. Уже через два часа за Павлом прибыл специально оснащенный вертолет, и его перевезли в закрытую Четвертую клиническую больницу по улице Михайлова в Душанбе, больше похожую на санаторий, может, от близости уникального Ботанического сада. Там всегда имелось несколько свободных палат, оборудованных по последнему слову медицинской техники, и квалифицированный штат врачей. К тому моменту, когда Павел пришел в сознание, стало окончательно ясно, что жизнь его вне опасности, и почти не оставалось сомнений, что его полное выздоровление — только дело времени, хотя и долгого.
Физическую боль, сконцентрированную в ногах и шее, забранной твердым гипсовым панцирем, Павел переносил стойко. Куда больше мучило его унизительное сознание собственной беспомощности, невозможности свободно двигаться, сходить в туалет и просто переменить положение тела без посторонней помощи. Впрочем, эта помощь день ото дня становилась все менее посторонней — Варя, его добрый ангел, делалась ближе, роднее. На третий день после того, как он пришел в себя, Павел, к совершенному своему изумлению, понял, что красавица-медсестра влюблена в него — робко, наивно, романтично, как влюблялись в своих недостойных, рефлектирующих героев тургеневские девушки. Нет, она не шептала ему пылких слов признания, не заливалась краской девичьего стыда, не отводила глаз и не смахивала с них украдкой набежавшую слезу. Обо всем говорил ее красноречивый взгляд, в котором светилось чистое, беспримесное обожание.
Она и внешне походила на тургеневскую героиню. У нее была густая светлая коса, которую она скручивала в узел и носила на макушке, и поразительные глаза — ясные, искренние, голубые… Косметикой она не пользовалась совсем.
…Ее звали Варвара Казимировна Гречук, она была украинско-польско-литовских кровей, туркестанка во втором поколении. Путь ее родителей в эту очень Среднюю Азию был одинаков. До тридцать девятого года ее отец, пан Казимир Гречук, жовто-блакытный интеллигент краковского разлива, тихо профессорствовал во Львовском (Лембергском) университете на кафедре правоведения. После мирного присоединения Западной Украины к СССР классово и национально вредный профессор был выслан в Казахстан. Во время мучительного переселения умерла его первая жена.