Подлинный читатель – только читатель задумчивый.
Пьер Пежю. «Маленькая обитель»Закончил недавно новую вещь, которой недоволен, что (неудовлетворенность) всегда полезно – негативный опыт дает больший толчок к размышлению, к возможности преодолеть в будущем то, что помешало и почему, не внешне, а внутренне. После удачи стимулов меньше. Возможно, это субъективно.
А размышлять стал, как и прежде, о состоянии литературы художественной в современном мире, основываясь на чтении российских журналов, книг наших и переводных, журнала «Иностранная литература» и т. д.
Речь о так называемой серьезной литературе, оставляя в стороне все внешние штукарства постмодерна. О массовой попсе тем более не говорю. Основная тенденция: псевдодокументальность. Поэтическая художественная «выдумка» – это XIX век. Сейчас, мол, доверие к подлинным фактам.
Конечно, в этом явлении, как известно, много намешано. В том числе (и не в последнюю очередь) стремление вовлечь массового, а не узкоэлитного читателя. Бестселлер, бестселлер, покупаемость, любопытство к «достоверному». И при этом «понятный», а не сложный язык. Подставим – английский, французский и т. д. Общая тенденция. Свойственна не только поколению Х с упрощенной лексикой, но и старшему (50–60) поколению, которые уже пишут о себе мемуары…
И вот эти сочинения, написанные, сплошь и рядом, общим, в сущности, а не индивидуальным, массово-понятным языком, обозначаются зачастую как рассказы, повести, романы, где и автор выступает непосредственно, он – интеллектуал-писатель имярек, тот, что и на обложке. В западной (особенно) прозе сейчас это повсеместно. А поскольку интеллектуал занят мемуарными фактами, то эмоции, если они и возникают, они «съедаются» этим стертым, общим, не окрашенным чувством, т. е. внутренним драматическим ритмом, динамикой интонации, разнообразием интонации, языком.
Есть ли панацея от этой общей литературной беды, существует ли возможность художественного сочетания поэтичности («XIX век») и словно бы документальности? Ведь внешние «приметы времени» (менеджер, фирма, и пр., и пр.): сюжеты с полицией и олигархами – это пена беллетристики.
Во-первых, сам я глубоко убежден, что подлинный «шаг вперед» в искусстве, подлинное, даже незамеченное вроде бы новаторство имеет «за спиной» традицию. Новое – это развитие традиции. А Дух времени влияет на этот шаг вперед.
Только этот «шаг» именно не пустое штукарство, в основе которого, такого штукарства, лишь полное отрицание предыдущего и на первом плане – игра. Во-вторых, нет подлинного искусства (а, казалось бы, это общее место) без искреннего глубокого чувства, человеческого переживания, короче – человечности. В этом первый план, а игра – это план пятый.
Выходит, что речь идет о развитии эмоционального искусства вопреки всеобщему нынешнему преобладанию и наступлению искусства интеллектуального (а в живописи глобально-абстрактного, интеллектуального, где разум отодвигает чувства).
В чем, на мой взгляд, возможности этого развития в зависимости от подлинного, а не поверхностного Духа времени?
Ну, прежде всего, пишущие псевдодокументальные или просто мемуарные «рассказы», «повести», «романы» очень часто невольно сбиваются на пересказ, изложение событий (поскольку это прошлое зачастую). А уж этот метод давно прошедший. Ведь, рассказывая о прошлом, все равно можно, и гораздо лучше, изображать непосредственно, потому что все происходящее словно бы «сейчас» вовлекает куда сильнее читателя в действие (аксиома), читатель нередко подставляет себя на место персонажа. Непосредственное изображение диктует и куда большую требовательность к языку повествования. Возьмем русский опыт рассказа: после чеховской краткости следующий шаг – бунинская пластика, зримость. Куда большая зримость изображения (несмотря на то, что по масштабу Чехов впереди). Что дальше?
XX век привнес динамику и кинематографический монтаж. Следовательно, еще большая краткость, авторские разъяснения, пояснения («разжевывание») здесь лишние. Благодаря стыковке разных планов, монтажу, становится ощутимым, что именно должен понять читатель, что в глубине (хотя бы интуитивно почувствовать, и это важнее лобового высказывания, чувство сильнее голого слова).
Однако поэтичность неизменна. Но она трансформируется. Бoльшая строгость. Образы давно не выпирают, они не метафоры южной школы – Бабеля, Олеши. Ритм, который в «фактологических рассказах-романах» по-настоящему не существует, чувствуется здесь словно бы «под сурдинку», возникает от «интонации души» персонажа или повествователя. То есть внешняя сдержанность, а внутренне – эмоция, которая ощущается, идет, пронзая, через повествование, и на этом может держаться цельность всего рассказа, повести и даже короткого романа (а ведь для нынешних стремительных, ускоривших бег времён – длинные простыни-романы вообще, если подумать, анахронизм). Главная, образующая мысль-чувство, толкнувшая на сочинение, должна быть, естественно, очень важной для повествователя (в идеале: «не могу молчать»). События, столкновения персонажей ветвятся, но основной этот стержень в глубине интуитивно не дает всему, повторяю, рассыпаться.
Затем. Если речь о краткости непосредственного изображения, то это требует очень точного слова. Что это значит? Единственно верное, точное, «простое» слово должно так охарактеризовать предмет, к примеру, что он становится иллюзорно виден без дополнительных эпитетов. И одновременно в этом точном слове должно быть ощутимо внутреннее состояние персонажа. Описание предмета, детали – внешне, словно бы мимоходное, только для «атмосферы» (вспомним карту Африки у Чехова), всегда внутреннее, незаметно необходимо для ощущения «тока души» героя. Важно только, чтобы это было внешне незаметно, а в общем это и создает в совокупности живую, зримую, а то и с запахами иной раз, со всеми звуками картину происходящего, не «литературную» подлинность.