истинные чувства. Правду сказать, это удавалось с трудом: распахнутая душевно, все принимающая близко к сердцу, не умея ни от чего отстраниться, даже если это не очень-то касалось ее. Лада с неугасающей тревогой, хотя и не отмечаемой в ее облике, слушала странников и удивлялась, когда они говорили, что вот-де в деревлянах вознеслась на небо корова, а в Киеве перед строящимся христанским храмом наблюдали восхождение сиятельного Перуна.
— Все сдвинулось на Руси, — вздыхали побывальщики. — Под Купалу волхву Череде привиделось, как среди ясного дня небо вдруг затемнилось, и оттуда, из тьмы, хлынуло лютое к сущему, пожирающее его, как если бы это был дикий вепрь, и провещалось чуждое духу русского человека, что вот-де наступил край…
— Да почему бы край-то?.. — спрашивала Лада. — Истинно ли сие, не взыграло ли в волхве от горького неурядья? Говорят, чернецы рыщут ныне по святым местам, изымают прописи великой матери Мокоши и жгут, чтоб никто уж не прикоснулся к ее мудрости. А старых волхвов свозят в Киев и там держат в узилищах. Вот и Череда пострадал…
— Так-то оно так, княгинюшка. Но про Череду сказ особый. Владимир зазвал его в княжий дворец и долго говорил с ним, а потом отпустил, хотя тот и не поменял веры.
Знала Лада со слов вестников, что Могута побил киевских воевод близ Искоростеня, пожег церквы, а христиан, злых в упорстве, отдал в руки вестницы смерти. А кого не по своей воле окрестили, тех простил. Но и то знала Лада, что не все вернулись к вере дедичей, многие бежали в Киев, ко Владимирову Столу. А ведь совсем недавно было иначе, светились лица у людей, когда возжигали в осельях чучела Мары и свято сохраняли в себе почтение к огню хотя бы и земному. То и удивительно, что тут поменялось. Что, слаба оказалась укрепа, которая от дедов и прадедов? Или другое что-то случилось с людьми? А вдруг да и вправду поистерлась укрепа, да не та — другая, от неземной силы? Она хотела бы пойти дальше в своих раздумьях, но что-то срабатывало в ней, как если бы вырастала преграда. И она обращалась к иной мысли, уводящей от нелегких раздумий, но и тогда не находила покоя. Тягостное предчувствие несчастья преследовало Ладу. Нет, не сказать, чтобы это появилось в ней неожиданно. Отмечалось это и раньше, когда она, сидя в тереме, ждала возлюбленного мужа и прислушивалась ко всему, что происходило за глухими стенами. А там изо дня в день протекала привычная для лесного городища жизнь, знаемая ею до самого донышка, до легкого позвякивания серебряных уздечек на конюшенном дворе, поутру ясного и четкого, а потемну вяловатого, до скрипа тяжелых дубовых ворот на городищенской окраине, где принимали гонимых и униженных, снявшихся с отчины и вознамерившихся обрести тут утраченный покой, до шелестящего кружения девичьего хоровода на святище, где волхвы возносили хвалу Великому Роду. Да, нечто изначальное от сердечного непокоя отмечалось в Ладе и раньше. Ей и тогда казалось, что вряд ли сладится у светлого князя, уж больно сильны те, кто противостоит его войску, в котором едва ли не одни простолюдины да бродники, пришедшие из-за дальнего Поля то ли по сердечному зову, то ли еще по какой надобности. Лада и сама в прежние леты не однажды ходила с Могутой в походы, дальние, многоседмичные, подобно другим русским женам опоясавшись мечом и держа в колчане боевые стрелы, но потом муж сказал, и сам уже зело заматерелый от прожитых лет, что время ее вышло.
— Да и все ли у нас налажено в теперешних вотчинах? Вон в остережье иль ничему нету слома? Вот ты и сделаешься сидельцем на княжьем месте и станешь следить за тем, чтоб не так открыто проглядывало неурядье.
Он тогда хмуро посмотрел на Ладу, и у нее отпало желание сказать что-либо противу сего уложенья. С тех пор она не покидала северного городища и поняла, сколь мучительно ожидание, когда невесть что вдруг обеспокоит, и больно станет на сердце, так больно, что еще долго не придет в себя, а коль скоро опять воссияет перед глазами, то свет этот слабый, вроде бы и есть он, а вроде бы и нету, странное в нем что-то, мимолетное, вот вспыхнет и погаснет, ищи потом в душе бледную искорку, не померкшую. Особенно худо было Ладе, когда наступала ночь, и в княжьем дворце, едва прерываемом слабыми огарышами свечей, делалось сумрачно и тихо, слышно было, как скребется за окошком ветер и что-то нашептывает. Ладно бы еще, если бы доброе, от Божьего света, так нет же… чаще другое тут отмечалось, сулящее неправедное. Ах, что же это с нею? Почему бы к Ладе, прежде склонной лишь к приятию благодати, а ко всему прочему равнодушной, как если бы не имело к ней никакого отношения, прилипло худое, ведь она и раньше противилась этому и близко не подпускала? Но теперь едва только и проглянет от мира живого в душе у нее, пребывающего в довольстве и радости, и тут же исчезнет. Добро бы Лада сама так настраивала себя, и у нее не появлялось желания пригасить тревогу, что бестрепетно жила на сердце, словно бы найдя там пристанище, так нет же… Лада не хотела бы жить одним чувством и не однажды пыталась разорвать путы, связывающие ее, и не могла. И время спустя все начиналось заново. Она почти никого не принимала в тереме, разве что странники заходили в ее покои. И если по первости она с интересом слушала их, то в последнее время часто ловила себя на том, что устает от их спокойного и ровного сказа, в который они как бы даже намеренно не вкладывали ничего, что усилило бы ее тревогу. Впрочем, так это и было. Странники, привыкнув к княгине, чувствовали ее обеспокоенность и не желали расталкивать в ней душевную колготу и говорили про что-то мало значащее, нередко и про то, чего не случалось с ними и вовсе. Но, полагая, что это отвлекло бы ее от тягостных раздумий, они прибегали к заведомой неправде, догадываясь, что и она иной раз служит во спасение. Во спасение еще не остывшего в душе света. О, это во всякую пору сопутствующее русскому человеку, и, кажется, никому больше! Только он, обретя себя посреди огромных земных пространств и приняв от них манящее, вместе радостное и горестное, когда не оторвать одно от другого, только он, русский человек, умеет посочувствовать даже и не ближнему своему и скажет