…Мы старимся, И мир становится все незнакомее, Усложняются ритмы Жизни и умирания…
Т.С. Элиот, «Ист Коукер» Одна и та же сентенция, начертанная краской из баллончика, вновь и вновь появлялась на стене дома с башней в Тюбингене: впервые кто-то вывел ее в далеком 1981 году, когда после необычайно суровой зимы повеяло весной. С годами эта фраза на швабском диалекте, изображенная обычно старинным «шрифтом Зюттерлина», стала своего рода достопримечательностью, полюбившейся туристам, так что соскребать граффити перестали. Der Hölderlin isch et verrückt gwae – в вольном переводе «Гёльдерлин не был психом».
Факт помешательства Фридриха Гёльдерлина – он родился в 1770-м, в 1843-м скончался в безвестности, но затем занял огромное место в немецкой поэзии – долгое время не подвергали сомнению, так что версию, что он сохранил рассудок, разделяли немногие. Но у нее появился неожиданный сторонник – Рене Жирар. Если не считать недолгого увлечения Сен-Жон Персом на заре научной карьеры, поэзия никогда не вызывала у него особого интереса. Но последние годы своей жизни Жирар провел с томиком Гёльдерлина.
Жирара пленило франкоязычное издание 1967 года из серии «Pléiade», которое он постоянно читал и перечитывал. «Открытие Гёльдерлина имело для меня решающее значение», – говорил он. Это открытие было связано с периодом его плодотворного труда в Буффало. Жирар продолжал: «Я читал его в самый активный период своей жизни, в конце 60-х годов, когда только начинал разрабатывать свою теорию и попеременно впадал то в экзальтацию, то в депрессию»432. Эти перепады настроения весьма напоминают переживания эксцентричного Гёльдерлина. Этот загадочный поэт упомянут в нескольких трудах Жирара, но самую поразительную, хотя и эпизодическую роль он сыграл в «Завершить Клаузевица» – его последней книге.
Мне вспомнилось замечание Фреччеро, что интерес Жирара к литературе не имеет отношения к искусству слова. Услышав эту фразу, я ненадолго призадумалась: был ли хоть один случай, когда Жирар восхитился бы красивой стихотворной строкой просто за ее музыкальность? Такого я не припомнила. Фреччеро добавил: Жирар никогда не восхищался literature qua literature – «литературой как таковой», эстетической стороной какого-нибудь отрывка. Нет, он ценил литературу как способ донести интересующие его идеи; в тех же целях литература служила Фрейду или Дарвину. Макси в целом согласился с Фреччеро, сказав мне, что Жирар всех читал на свой особый манер – «его Бодлер не такой, как у других». Вот почему Жирар находит почти религиозное оправдание для Пруста, а Вольтера и Гёльдерлина превращает в христианских писателей. Жирар однажды сказал, что даже Ницше в конце концов был «спасен» – какой бы смысл ни вкладывал он в это слово433. Макси говорил, что Жирар «ходит и совершает обряд крещения над всеми, кто ему мил», и добавил, что так склонны поступать новообращенные. «Одно из свойств, за которые я его люблю». У Жирара, как всегда, хватает гениальности на то, чтобы обосновать свои предпочтения. По выражению Макси, подход Жирара таков: «Этот человек мне нравится, и потому я награждаю его жираровской медалью». Но не все так просто. Жирар действительно утверждал, что с определенной точки зрения Пруст, а также Стендаль, Сервантес и Гёльдерлин, – «святые»434. На фоне того, насколько гигантскую пользу Жирар извлек из Гёльдерлина, и учитывая, что обрисованный Жираром Гёльдерлин совершенно не похож на все прочие его словесные портреты, я заподозрила, что он, возможно, «вчитал» в жизнь поэта свою собственную жизнь и воспринял биографию Гёльдерлина как более драматичный и гипертрофированный паттерн своей собственной биографии.
Итак, французский теоретик, в молодости разоблачавший «ложь романтизма», погрузился теперь в наследие самого лиричного из немецких романтиков. Француз, всю жизнь неотступно размышлявший о франко-германских отношениях, провел последние годы за чтением загадочного немецкого поэта, тесно дружившего с философами Георгом Вильгельмом Фридрихом Гегелем и Фридрихом Вильгельмом Йозефом Шеллингом.
В каком-то смысле именно изучение Клаузевица побудило Жирара вернуться к швабскому поэту: ведь Гегель, Гёльдерлин и этот прусский офицер были современниками. Поворотные моменты их биографий пришлись примерно на одни и те же даты, особенно после битвы при Йене в 1806-м – тот ключевой год стал переломным. Клаузевиц, которому тогда было двадцать шесть, едет на битву, которая повлечет за собой катастрофу: Наполеон разгромит прусские и саксонские войска, а молодого офицера Клаузевица отправит во Францию в качестве военнопленного. Гегель, дописывая «Феноменологию духа», высовывается из окна и видит Наполеона, проезжающего мимо, – «мировую душу верхом на коне»: «Самого императора – эту мировую душу – я увидел, когда он выезжал на коне на рекогносцировку. Поистине испытываешь удивительное чувство, созерцая такую личность, которая, находясь здесь, в этом месте, восседая на коне, охватывает весь мир и властвует над ним… этого исключительного человека, (и) не изумляться ему просто невозможно»435. Гегель расценил эту битву как «конец истории», полагая, что общество развивается в сторону «общечеловеческого гомогенного государства». Тем временем Гёльдерлина насильно поместили в клинику Аутенрита в Тюбингене, где ему пришлось худо; его одурманивали лекарствами, принуждали носить изобретенную Аутенритом «маску для лица», в которой пациент не мог кричать; все это входило в курс лечения. В клинике также использовались такие новаторские методы и инвентарь, как смирительные рубашки и окунание запертого в клетке пациента в холодную воду. По пути в клинику Гёльдерлин, решив, что его похитили, пытался выпрыгнуть из кареты.