Может быть, кто-нибудь в сём горестном происшествии употребил во зло имя моё, но те, кои считали на возмущение гвардии твоей, могли также считать и на моё содействие. Гвардия осталась тебе верною, и я также не могу отвечать за дерзновенное посягательство на честь мою и верность моей присяги…»
Какая снисходительная ирония! Какое небрежное поучение! В абзаце про гвардию — этакий «солдатско-патриотический» переход «на “ты”»: мол, «не сумлевайся, царь-батюшка», в своих гвардейцах! «Литературщина».
Стиль весьма и весьма похож на «Размышления русского военного о 29-м “Бюллетене”» — тонкую издёвку над французским императором. Теперь Орлов насмехался над русским царём, и читатели этих писем — с ними знакомился не только Николай — быстро это поняли…
28 декабря Михаил был доставлен в Зимний дворец, превратившийся в большую съезжую — полицейский участок. К императору его проводил флигель-адъютант полковник Дурново (квартирмейстерский прапорщик из 1812 года).
Николай, облачённый в мундир лейб-гвардии Сапёрного батальона, стоял посреди кабинета, понаполеоновски скрестив руки на груди. У стены за небольшим столиком сидел генерал-адъютант Левашов — в роли секретаря.
— Очень жаль, что вижу здесь вас, моего старого товарища! — проникновенным голосом сказал царь. Орлов подумал, что эту фразу он говорит всем представителям «старшего поколения», то есть тем, кто воевал. Сам Николай впервые услышал боевые выстрелы на Сенатской площади.
— Присядем! — император по-простецки потянул Орлова за рукав мундира.
Сели на диван, бочком, так, чтобы видеть друг друга.
— Больно видеть… Без шпаги! — продолжал актёрствовать Николай. — Участие ваше в заговоре вполне известно, это и вынудило меня призвать вас к допросу. Но не хочу слепо верить уликам. Не хочу, чтобы подтверждали вы вину вашу. Я больше надеюсь, что вы сможете оправдаться. Разумеется, не изощрённостью ума, а сказав одну лишь правду. Доказав искреннее раскаяние! Таково моё душевное желание. Других я допрашивал — вас прошу откровенно рассказать всё, что знаете. Считайте, что говорит с вами не император, но друг ваш — Николай Павлович. Обращаюсь к вам так потому, что знаю вас как благородного человека, флигельадъютанта прежнего императора, — он невзначай провёл пальцами по глазам и заговорил ещё проникновеннее: — Ты любил моего покойного брата. Ты знаешь, он тебя любил также… Ты обещал ему оставить это сообщество. Но что сделал ты?! Вот письмо, написанное тобою после обещания. Что ты ответишь? Честный человек держит слово!
Тут, как-то неприметно, в руке Николая появилась копия одного из тех орловских писем, что в списках ходили по России. Резкий переход от задушевного разговора к заурядному полицейскому приёму расставил всё по своим местам. Михаил Фёдорович пожал плечами:
— Не понимаю, ваше величество, о чём вы изволите вести речь. Про заговор я ничего не слыхал, а потому и принадлежать к таковому не могу. Поверьте, если бы я и узнал что, то посмеялся бы над такой идеей, как над глупостью.
Участливое выражение сошло с лица императора:
— Кажется, вы странно ошибаетесь насчёт нашего обоюдного положения. Поверьте, не вы снисходите отвечать мне, а я снисхожу до того, чтобы общаться с вами не как с преступником, но как со старым моим товарищем. Прошу вас, не заставляйте меня изменять моего к вам обращения, отвечайте моему доверию искренностью…
— Разве что про общество «Арзамас» вы хотите узнать? — спросил Орлов с усмешкой. — Я уже сказал, что ничего не знаю и мне не о чем рассказывать.
Выведенный из себя император перешёл на крик, приказал отправить его в Петропавловскую крепость.
Несколько лет спустя Николай I решил зафиксировать на бумаге свои впечатления о восстании 14 декабря 1825 года и его последствиях. Так получилось, что последние страницы этих записок посвящены нашему герою:
«Орлов жил в отставке в Москве. С большим умом, благородной наружностию — он имел привлекательный дар слова. Быв флигель-адъютантом при покойном императоре, он им назначен был при сдаче Парижа для переговоров. Пользуясь долго особым благорасположением покойного царя, он принадлежал к числу тех людей, которых счастие избаловало, у которых глупая надменность затмевала ум, щитав[230], что они рождены для преобразования России. Орлову менее всех должно было забыть, чем он был обязан своему государю, но самолюбие заглушило в нём и тень благодарности и благородства чувств. Завлечённый самолюбием, он с непостижимым легкомыслием согласился быть и сделался главой заговора, хотя вначале не столь преступного, как впоследствии. Когда же первоначальная цель общества начала исчезать и обратилась уже в совершённый замысел на всё священное и цареубийство, Орлов объявил, что перестаёт быть членом общества, и, видимо, им более не был, хотя не прекращал связей знакомства с бывшими соумышленниками и постоянно следил и знал, что делалось у них. В Москве, женатый на дочери генерала Раевского, которого одно время был начальником штаба, Орлов жил в обществе как человек, привлекательный своим умом, нахальный и большой говорун…»
Такой психологический портрет составил Николай Павлович одному из главных «бунтовщиков»… Описав известный уже нам ход допроса, император закончил его тем, что сказал «…обратясь к Орлову: — а между нами всё кончено.
С сим я ушёл и более никогда его не видел».
На том и завершаются «Записки Николая I о вступлении его на престол».
Ох, и закатал бы государь Орлова по первому разряду — в прямом и переносном смысле, если бы не брат его, граф Алексей Фёдорович, чуть ли не самым первым доказавший Николаю свою преданность в трагический день 14 декабря! Он, под ружейным огнём, самолично водил эскадроны на мятежные каре, потерял нескольких человек — значит, и сам рисковал жизнью. Отказать Орлову в милости по отношению к его брату император не мог…
В журнале Следственного комитета сохранилась запись от 30 декабря:
«Комитет по выслушивании показаний генерал-майора Орлова, находя, что в оных не видно чистосердечия и что объяснения его неудовлетворительны и запутаны собственными противоречиями, его обвиняющими, положил испросить соизволения его императорского величества, дабы запрещены были всяческие сношения с ген.-майором Орловым.
На докладной о сём записке 30 декабря государь император изволил собственноручно написать следующее: “Кроме как с братом его Алексеем”».
Но первое свидание произошло ещё 29-го, в 15 часов. Алексей постарался разъяснить брату серьёзность его положения и рекомендовал быть чистосердечно откровенным… Но, как можно понять из вышеприведённой записи, «совет лишь попусту пропал»: в показаниях Михаила члены Следственного комитета не увидели желанного «чистосердечия».
Между тем уже шёл 1826 год, боевые генералы, блестящие гвардейцы, скромные армейцы и немногие статские (почти все — отставные офицеры), занимавшие камеры Петропавловской крепости, давали свои показания: откровенные, лживые, ошибочные… Кому-то казалось, что если император проникнется благородством их высоких помыслов, то сможет разделить эти идеи и управлять по-новому; кому-то думалось, что Николай I, узнав про масштабы заговора, не посмеет прибегать к репрессивным мерам, которые могут затронуть такое количество людей; кто-то, сломавшись, старался переложить свои грехи на других… Получая разного рода информацию, следователи пытались смутить своим всезнанием особенно неуступчивых и несговорчивых, заставляя их почувствовать одновременную нелепость и пагубность их молчания. И людям приходилось признавать очевидное, что-то говорить, кого-то вспоминать…