– Третий, – сказал он и улыбнулся, похоже, с облегчением.
– Мне тоже на третий, – сказал я.
Лифт остановился на третьем этаже, я открыл дверь, жестом пропуская его первым, но человек поклонился, вежливо указал мне на дверь, и под удивленными взглядами офицеров и агентов гестапо я вышел первым. Только я залез под одеяло, как эсэсовский офицер постучал в мою дверь. Гиммлер приглашал меня в свой номер выпить пунша. «Гиммлер? Pèrkele!» – сказал я себе. Гиммлер? Что ему от меня надо? Где я встречался с ним? Мне и в голову не приходило, что это мог быть человек из лифта. Гиммлер? Вставать мне не хотелось, да и потом это было приглашение, а не приказ. Я попросил передать Гиммлеру, что благодарю за приглашение, прошу извинить за отказ, и сослался на усталость и пребывание в постели. Немного погодя в дверь постучали снова. На этот раз это был человек гестапо. Он принес в дар от Гиммлера бутылку коньяка. Я поставил два стакана на стол и предложил ему выпить.
– Prosit, – сказал я.
– Heil Hitler, – ответил агент.
– Ein Liter, – сказал я.
В коридоре было полно агентов гестапо, вся гостиница была окружена эсэсовскими автоматчиками.
– Prosit, – сказал я.
– Heil Hitler, – ответил агент гестапо.
– Ein Liter, – сказал я.
На следующее утро директор гостиницы любезно попросил освободить комнату, меня перевели на первый этаж в конец коридора в комнату с двумя кроватями, одну из которых занимал человек из гестапо.
– Ты нарочно не узнал его, – сказал мой друг Яакко Леппо и недружелюбно посмотрел на меня.
– Я никогда не видел его раньше, как я мог его узнать?
– Гиммлер необыкновенный и очень интересный человек, – сказал Яакко Леппо, – ты должен был принять его приглашение.
– Это персонаж, с которым я не хочу иметь ничего общего.
– Вы не правы, – сказал губернатор, – прежде чем познакомиться с ним, я тоже считал, что Гиммлер – страшный человек с пистолетом в одной руке и с плетью в другой. Но, поговорив с ним четыре часа, я понял, что Гиммлер – человек исключительно высокой культуры, артист, настоящий артист, благородная душа, открытая всем человеческим чувствам. Скажу больше: душа сентиментальная.
Губернатор сказал именно так: «сентиментальная душа». И добавил, что теперь, узнав его ближе и будучи удостоенным четырехчасовой беседы, он, если бы пришлось, изобразил бы Гиммлера с Евангелием в одной руке и молитвенником – в другой. Губернатор так и сказал: «С Евангелием в одной руке и молитвенником – в другой» и стукнул кулаком по столу.
– У него ничего не было в руках, – сказал я.
– Тогда это был не Гиммлер, а кто-то другой, – тяжело выдохнул де Фокса.
– Именно так, Евангелие и молитвенник, – сказал губернатор и стукнул кулаком по столу.
– А ты нарочно притворился, что не знаешь его, – сказал мой друг Яакко Леппо, – ты знал прекрасно, что это был Гиммлер.
– Вам грозила серьезная опасность, – сказал губернатор, – кто-нибудь мог посчитать это покушением и пристрелить вас.
– У тебя будут неприятности, – сказал Яакко Леппо.
– Мàlianne, – сказал де Фокса и поднял бокал.
– Мàlianne, – хором ответили все.
Сотрапезники сидели, выпятив грудь, откинувшись на спинки стульев и покачивая головами как от сильного ветра. Сухой плотный запах коньяка расходился по комнате. Яакко Леппо пристально, с враждебным блеском в мутных глазах смотрел на де Фокса, на Титу Михайлеску и на меня.
– Мàlianne, – говорил губернатор Каарло Хиллиля и поднимал бокал.
– Мàlianne, – повторяли хором остальные.
Сквозь большие окна я смотрел на печальные и пустынные, полные безнадежности долины Кеми и Оунаса, на светящуюся глубокую перспективу лесов, вод и небес. Величественный горизонт, освещенный пронзительным северным светом, неистовым и чистым, открывался в глубине затерянных неровностей гористых вершин; лесистые холмы прятали в своих мягких складках болота, озера и северные реки. Я любовался пустынным высоким небом, этой стремниной застывшего света в холодном блеске листвы и вод. Весь тайный, сокровенный смысл призрачного пейзажа заключался в небе, в голубом цвете небес, в его чрезмерности, в пустынном, застывшем цвете, прожженном чудесным белым светом холодного и мертвенного мелового блеска. Под этим небом (там, где бледный диск ночного солнца казался нарисованным на белой стене) деревья, камни, трава и вода истекали странным веществом, липким и текучим, это и был медовый свет севера, призрачный ослепительный северный свет. И человеческое лицо в этом застывшем чистом блеске казалось гипсовой маской, немой и незрячей. Лицо без глаз, без губ, без носа, бесформенная и гладкая гипсовая маска, как головы яйцеголовых персонажей с полотен де Кирико.
На освещенных пронзительным, падавшим из окна белым светом лицах сотрапезников обрывки теней, капли синевы трепетали во впадинах между веком и бровью и во взглядах из-под век. Северный свет сжигает всякий признак жизни, любую видимость человечности во всем, кроме глаз. Свет придает человеку мертвенный вид. Повернувшись к губернатору, я сказал ему с улыбкой, что и его лицо, как и у всех остальных за столом, напомнило мне лица спавших на рыночной площади солдат, которых я встретил той ночью, когда приехал в Рованиеми. Солдаты спали на земле, подстелив себе соломы. У них были гипсовые лица: без глаз, без губ, без носов, – гладкие лица яйцеобразной формы. Закрытые глаза спящих солдат были единственным живым местом, куда свет ложился робким легким прикосновением, образуя теплое гнездо, каплю тени, легкий мазок голубого цвета. Единственным живым местом в тех лицах был этот легкий мазок тени.
– Яйцеобразное лицо? У меня тоже яйцеобразное лицо? – сказал губернатор. Обеспокоенно посмотрев на меня, он потрогал свои глаза, губы и нос.
– Да, – сказал я, – именно яйцеобразное.
Все удивленно смотрели на меня и ощупывали свои лица. Тогда я рассказал, что мне довелось увидеть в Соданкюле, где я остановился на ночь по дороге в Петсамо. Была ясная белая ночь, деревья, дома, холмы – все казалось сделанным из гипса. Ночное солнце было слепым оком без ресниц.
Со стороны Ивало подъехала санитарная машина и остановилась возле небольшой гостиницы, где располагался временный госпиталь. Несколько одетых в белое санитаров (ах, этот ослепительный белый цвет их льняных халатов!) принялись извлекать из машины носилки и ставить их на траву. Трава тоже была белая, слегка подкрашенная прозрачной голубой вуалью. На носилках в неестественных позах лежали ледяные неподвижные гипсовые статуи с овальными гладкими головами без глаз, без носов, без губ. С яйцеобразными головами.
– Статуи? – сказал губернатор.
– Вы хотите сказать, что это были статуи, гипсовые статуи? Их привезли в госпиталь на санитарной машине?
– Именно статуи, – ответил я, – гипсовые статуи. Вдруг серое облако закрыло небо, из неожиданной тени вышли в своей истинной форме существа и предметы, растворенные до этого в застывшем белом световом потоке. В потоке затененного облаками света гипсовые статуи на носилках неожиданно превратились в человеческие тела, гипсовые маски – в человеческие лица из плоти, в живые человеческие лица. Это были люди, раненые солдаты. Они следили за мной удивленными неуверенными взглядами, поскольку и я на их глазах вдруг превратился из гипсовой статуи в живого человека.