«Люди сознательно меняли свои „биографии“ и старались жить новой жизнью, пока не вмешивалась судьба, мойра, подписывавшая ордер и обрывавшая нить», — писала о 30-х годах Надежда Яковлевна Мандельштам. Город тоже менял «биографию», утрачивая черты прежнего облика, обновляя состав населения, превращаясь в крупнейший военно-промышленный центр страны. Ленинградцы притерпелись к карточной системе и, пожалуй, не знали, радоваться ли слухам о грядущей отмене продовольственных карточек, ведь пайковые цены на продукты были гораздо ниже, чем на рынке и в свободной торговле. Но в гастрономических магазинах заметно прибавилось покупателей — значит, в городе появилось больше зажиточных людей. Весной 1934 года в моде были белые брюки, гимнасты в белоснежных спортивных костюмах выделывали на первомайском параде балетные па, а барышни мечтали о крепдешине и духах «Красная Москва». С промтоварами было по-прежнему трудно; очереди за тканями, которые отпускали по карточкам, выстраивались с ночи, и матерьялец был убогий, тем не менее в городе стало больше нарядно одетых дам. Их наряды из файдешина, крепдешина и сатина-либерти говорили о привилегированном положении владелиц, такие ткани покупали в спецраспределителях или в Торгсине.
Лето 1934 года запомнилось горожанам двумя событиями: объединением ОГПУ с Народным комиссариатом внутренних дел (НКВД), в чем многие почему-то усматривали поворот к либерализму, и приездом в Ленинград челюскинцев[96]. Первомайские торжества в Ленинграде прошли под знаком экспедиции «Челюскина»: «В сквере перед Казанским собором была устроена панорама: авария ледокола „Челюскин“. Представлено было в миниатюре ледяное поле, расколотый корабль, хибарки с людьми, собаки, запряженные в сани, и спасающий аэроплан. Пострадали только памятники Кутузову и Барклаю де Толли, которые были завешены белым полотном», — писал друзьям Н. В. Линдстрем. Но когда челюскинцы приехали в Ленинград, демонстрация в их честь оказалась не слишком многолюдной, и Киров сердился на помощников — не могли организовать встречу как следует! Зато прием и ужин в Большом дворце Петергофа удался на славу: «Ужин перемежался выступлениями артистов. Пела Софья Преображенская, чье пение любил Киров… Джаз Утесова участвовал в шествии поваров, несших большую модель „Челюскина“, сделанную из пломбира… Было много артистов, ученых… Приглашенные разошлись по апартаментам дворца, в которых были организованы буфеты, танцы, художественные импровизации», — вспоминал Росляков.
Праздник новой знати напоминал придворные празднества прошлого, былое объединял с современностью пафос имперской силы. Сталину импонировал образ империи, но не такой, какую он застал, — загубленной слабостью власти, нигилизмом интеллигенции, слепым бунтом низов, — пусть ее оплакивают эмигранты. Образцом было время становления империи, и не случайно чуткий к переменам Алексей Толстой начал в 1929 году писать роман о Петре I. Историческая концепция менялась, и в 1934 году над головами историков школы М. Н. Покровского прогремели первые громы за огульное очернение прошлого. Возможно, Сталин видел в деятельности первого русского императора сходство со своими действиями: Петр разрушал старые устои, чтобы создать мощный государственный и военный механизм империи, — у Сталина была та же цель; Петру пришлось утверждать свою власть в борьбе с высшей знатью, а Сталин затратил много сил на борьбу с соперниками из ленинского окружения. Вождь не любил времен, когда ему приходилось держаться в тени, терпеть высокомерное пренебрежение Троцкого, — не любил и не забывал. Теперь высланный Троцкий издалека обвинял его в подготовке термидорианского переворота[97]; действительно, в скором будущем диктатор истребит остатки ленинской гвардии. Сталин подбирал себе окружение, в котором одним из лучших был деловой, энергичный, исполнительный Киров, сознательно строивший свой публичный образ на контрасте с Зиновьевым — никакого своевольства, самоуверенности, подчеркнутая простота и демократизм. В Москве работал всесоюзный крестьянский староста Калиныч (Калинин), а в Ленинграде — пролетарский вожак Мироныч, который появлялся на заводах в старом плаще или поношенном пальто и в «кепке-картузе фасона глубокой провинции». Демократический образ был продуман им до мелочей: у Кирова была дальнозоркость, но на людях он никогда не появлялся в очках, чтобы не походить на интеллигента. Низкорослый человек в гимнастерке, сапогах и кепке-картузе не был похож на барственного Зиновьева, но вел ту же политику, с его ведома и одобрения ленинградское ГПУ создавало политические дела и расстреливало.
Весной 1934 года в городе была арестована «террористическая группа»: четверо молодых людей дворянского происхождения якобы готовили покушение на Кирова. Т. А. Аксакова знала одного из них — сотрудника «Ленфильма» Бориса Столпакова. Она вспоминала, как однажды увидела его «выходящим из „Астории“ в сопровождении 2-х молодых людей — один из них был его троюродный брат Бобрищев-Пушкин, другой — сын профессора», и отметила, как «эти юноши своим внешним видом выделяются из общей массы». Выделяться из общей массы было опасно, Осип Мандельштам не зря предупреждал своего друга Бориса Кузина: «Не носите эту шляпу, нельзя выделяться, это плохо кончится». Для арестованных весной 1934 года молодых людей дело кончилось плохо: их отправили в Москву, мать Бориса Столпакова добилась свидания с сыном и услышала от него: «Мамочка! Не удивляйся и не осуждай — я должен был подписать, что собирался убить Кирова. Я не мог поступить иначе. Но это ничего — мне обещали: за то, что я подписал, мне дадут только три года, и все!» Через несколько дней всех четверых расстреляли. «Надо добавить, — писала Аксакова, — что в ту пору С. М. Киров был жив и здоров, и поэтому вся эта инсценировка казалась чем-то выходящим за грани человеческого разумения». Киров действительно был жив и здоров, но ему осталось жить несколько месяцев, и его убийцей стал не аристократ, а коммунист Леонид Николаев.
Биография Николаева (1904–1935) типична для коммунистической молодежи 20-х годов: пролетарское происхождение, шесть классов образования, вступление в ряды ВКП(б) в двадцать лет. Примечательнее была его внешность с явными признаками вырождения: рост 150 см, впалая грудь, сутулость, непропорционально длинные руки. Среди тех, кто в первые годы примкнул к большевикам, было много людей с дегенеративными или патологическими чертами[98], новая власть давала возможность развернуться психологически ущербным людям. Они годились для разрушения и насилия, в 20-х годах в них нуждались, и Леонид Николаев занимал пусть небольшие, но руководящие посты: был управляющим делами Лужского уездного комитета ВЛКСМ, инспектором Рабоче-Крестьянской инспекции (РКИ), сменил еще несколько должностей и мест работы. Жена Николаева Мильда Драуле тоже была членом партии и успешно продвигалась по службе, с 1930 года работала в ленинградском обкоме ВКП(б); в их семье росло двое детей. Кадровые перемены рубежа 20–30-х годов не коснулись этих рядовых партии. Леонид Николаев, со своими шестью классами образования, был инструктором Института истории ВКП(б) и проводил партийную линию в массы.