Согласно Генеральному плану развития Ленинграда, разработанному в 1932–1935 годах, городу предстояло расти в южном направлении, и его центром должен был стать Московский (тогда Международный) проспект. С начала 30-х годов на этой окраине города шло интенсивное строительство, в 1936 году были снесены Московские Триумфальные ворота, и Московский проспект превратился со временем в памятник архитектурных стилей сталинской эпохи, от конструктивизма до поздней эклектики. В 50-х годах конструктивистские постройки стушевались в соседстве с многоэтажными домами со множеством архитектурных «излишеств» и статуями на крышах. Мое детство прошло на Московском проспекте. Мы росли в мире несоразмерностей, в просторных дворах с бетонными фонтанами, среди арок и колоннад, и отличались от детей центральных районов, как кочевники Гуляй-поля от жителей немецких городков: Невский проспект казался нам нешироким, его дома — невысокими, и разве мог Летний сад сравниться с нашим огромным парком Победы! Мы были воспитаны этим пространством, но даже для нас на Московском проспекте были «мертвые зоны»: в окрестностях Дома Советов, на площадях, обрамленных домами с арками, за которыми открывались пустыри, было как-то не по себе. Я училась в школе рядом с Дворцом пушнины и всегда шла вдоль его гигантского цоколя, глядя под ноги, потому что при взгляде вверх становилось нехорошо. Однажды я упомянула об этом в разговоре с человеком из круга Ахматовой, и он вспомнил слова Анны Андреевны о том, что особенность Московского проспекта — ложное пространство. По плану за гигантскими арками его зданий должны были начинаться новые улицы, площади — пересекать широкие проспекты, но план остался на бумаге, и за шеренгами домов с портиками и пропилеями много лет были пустыри. Московский проспект оказался макетом несбывшегося, и его фантомное пространство угнетало и тревожило.
Ленинград первой половины 30-х годов тоже был «ложным пространством», за парадным фасадом которого шла ломка. В 1932 году в стране была объявлена «антирелигиозная пятилетка», и к 1 мая 1937 года планировалось закрыть культовые здания всех конфессий и «изгнать само понятие Бога». В Ленинграде тотчас принялись за дело: закрыли почти все действующие церкви, многие начали сносить, и город стал блекнуть, утрачивая белизну и позолоту разрушенных храмов. «Был… в антирелигиозном музее (б. Исаакиевский Собор), — писал в 1932 году Н. В. Линдстрем. — Колокола сняты. Снят и 8-пудовый высеребренный голубь (Св. Дух), висевший на 50-саженной высоте под главным куполом собора… В соборе выставлены обнаженные мощи Св. Феодосия Черниговского, изображения скопцов и других фанатиков, карикатуры на церковные обряды и духовенство. Все это производит очень неприятное впечатление». За городским парадным фасадом продолжалось выселение и переселение «ненужных» людей, ведь в городе по-прежнему катастрофически не хватало жилья. Домовая комиссия постановила переселить Е. А. Свиньину из ее крохотной комнаты-угла в худшую; «где эта худшая комната, в мансарде или в подвале, я не знаю… куда же мне деваться, если даже в таком углу нельзя будет ютиться! А вопрос этот жгучий для многих, особенно для той массы, которая кинулась сюда со всех концов и которой тоже некуда деваться». Пришлось доказывать, что она «трудовой элемент», собирать справки о том, что ухаживает за больными, шьет и вышивает на заказ, и ее оставили в покое.
Сколько злобы, зависти и доносов порождал жилищный вопрос! По мнению булгаковского Воланда, люди 30-х годов были не хуже прежних, «квартирный вопрос только испортил их», но и он бы поморщился, читая такое: «Прошу выявить гр. Деткову П. Н., проживающую по улице Рылеева дом 20, кв. 28, о том, что у нее есть на станции Пела Северной ж. д. собственная дача, дом в 2 этажа, 1 сарай и баня, усадьба 3000 кв. м земли, две козы и куры, нигде не служит… имеет квартиру на Рылеевой улице в 16 метров и нигде не служит, с тремя детьми и только носит одно золото и серебро и живет душа нараспашку и поговаривает: „дураки работают, а я купаюсь в сыре и масле“… Прошу комиссию расследовать». В райсовете этот донос проверяли несколько месяцев и заключили, что «заявление обследованием не подтвердилось». Хороша мерзавка, польстившаяся на соседскую комнату, не лучше комиссия, скрупулезно проверявшая донос, — в этом клубке коммунальных склок и тупого усердия власти, искавшей, кого выселить, отпечаталось время. Выселяли людей непролетарского происхождения, духовенство, интеллигенцию, и скоро результат сказался: «Город совсем переменил свой вид. Интеллигенции совсем не видно, всюду пролетарская публика, очень невоспитанная и грубая», — писал Линдстрем в августе 1934 года. Но вот какая странность — именно в эти времена в стране сложилась особая репутация ленинградцев как самых вежливых, воспитанных, интеллигентных людей. Полагаю, что столь лестным мнением мы обязаны высланным, разбросанным по всем концам страны, — по ним и судили о ленинградцах.
Окончилась первая пятилетка, в 1933 году началась вторая, но жизнь не слишком менялась: время от времени повышались цены, открывались новые роскошные гастрономы[95], было снесено еще несколько церквей, кого-то высылали — все как прежде. Эта монотонность внушала мысль, что жизнь прочно вошла в колею и так будет всегда. «Доволен ли кто-нибудь? — размышлял в мае 1934 года поэт Михаил Кузмин. — Я думаю, да. Хоть я общественность презираю и ненавижу, но потребность в общественности развита у очень многих людей. Причем эту потребность легче легкого обмануть, давая грубую видимость общественности при самом антиобщественном режиме». Напрасно он презирал «общественность», принадлежность к ней сулила льготы и выгоды. Хорошо принадлежать к литературной общественности: Ленсовет отдал под писательский клуб дом на улице Воинова, и ленинградские литераторы встречали 1935 год в новом прекрасном особняке. Хорошо быть общественником на производстве: выступай на собраниях, сыпь цитатами из Сталина, и тебя заметят, наградят премиальными и путевкой в крымский санаторий. Хорошо быть военным, пусть в небольших чинах: офицерам платят в полтора раза больше, чем штатским, и они получают в своих частях командирский паек (сахар, сливочное масло, сало, мясо), бесплатное зимнее и летнее обмундирование — чем не жизнь!
У армии тоже был парадный фасад, например военкоматы. Вызванный в военкомат Аркадий Маньков был поражен его великолепием: «Входишь на лестницу — и твои глаза слепит убранство… Всюду плакаты. Первым бросается в глаза: „Большевистский привет допризывникам 1913 года рождения“. И от этого не то жутко, не то приятно. На площадках лестницы — пальмы. По углам — белые, мягко растворяющиеся в сумраке статуэтки». Но вопросы призывной комиссии развеяли эйфорию — спрашивали о социальном происхождении, об осужденных в семье, о родственниках за границей. Комиссия решала, к какому роду войск приписать будущего призывника, считаясь не столько с его здоровьем, сколько с классовой принадлежностью — в авиации и бронетанковых частях, например, должна служить только рабоче-крестьянская молодежь. Однако именно среди этих призывников было много истощенных и низкорослых, сказывалось полуголодное существование и вырубка крестьянской породы при коллективизации. Но военачальники и в этом нашли преимущество, М. Н. Тухачевский предлагал пересмотреть критерии медицинских комиссий: «Для большего охвата рабочих и крестьян при комплектовании авиации и бронетанковых войск следует пойти на значительное снижение границы малого роста». В недостатке веса тоже были свои плюсы: «количественно можно увеличить состав воздушных десантов»; самолет при малом весе летчика возьмет больше горючего и боеприпасов; чем тщедушнее танкисты, тем просторнее им будет в танке. Отсюда можно было сделать вывод, что не стоит слишком сытно кормить бойцов.