вызывая пляску рыб – иногда голавль становился на хвост и, извиваясь, с открытым ртом лихо танцевал на воде – зажирал комаров.
Закинули удочки. Голавль не клевал, его после комара – этого рыбьего сахара, низменный материальный корм в виде хлебных катышей, слепленных на подсолнечном масле, чтобы мякиш не рассыпался, не интересовал.
– Во гад, губою вевтит! – произнес Вовочка, невесть к какому голавлю обращаясь – к тому, что танцевал на плоской горячей воде, или к тому, что неподвижной пьяной корягой, ни о чем не думая, лежал в донной яме. – Брезгует нами.
Видя рыбаков и чувствуя поживу, у самого берега, в мелкой темной воде тучей вилась малява – головастики, из которых потом вырастут окуни, плотва, голавли. Заглатывать комаров им было рано. Вовочка ленивым жестом кинул в воду хлебную корку:
– Жуйте, гады!
Мелюзга со всех сторон атаковала подачку – корка запрыгала в воде, Вовочка даже рот раскрыл – по берегу пополз густой запах, требующий немедленной закуски.
К мелюзге, отошедшей вместе с коркой от берега и бесновавшейся сейчас на течении, подвалила новая мелюзга, в воде заклубился рой, похожий на пчелиный – мелочи было много, очень много, корка даже взвивалась в воздух от стремительных укусов. Затем мы увидели, как от кустов ивняка, наполовину погруженных в воду, неторопливо отделилась длинная ровная тень.
Увлеченная едой мелюзга не замечала ее. Тень убыстрила свой ход – этакая маленькая подводная лодка, рванулась, будто сзади ее подсекли чем-то, резко толкнули, щука ахнула хвостом, раскрыла прожорливую пасть и роя сразу не стало. Корка успокоилась, тихо поплыла дальше – никто ее теперь не объедал, никто не торкался снизу и не заставлял прыгать.
– Вот так! – удовлетворенно произнес Вовочка.
Митя – сентиментальная душа, поклонник ивановских невест, – посмотрел на Вовочку странно и сглотнул слюну – девичьи ресницы его затрепетали часто, обиженно, и он произнес плаксиво:
– Ну и фрукт ты!
– Это точно, – согласился Вовочка, – осенний!
Появился Владимир Федорович, публика зашевелилась, освобождая ему место. Волосы у Владимира Федоровича, что еще весною были темны, как ночь, ни единой седой нитки, вдруг присыпало солью, глаза были усталые, в плетенке морщин, веки красные, с больным подбоем: человек не меняется, когда находится рядом с тобой – вернее, меняется, но в каждодневье это неприметно, никто никогда не замечает, как стареет, усыхает в теле сосед, с которым доводится встречаться по нескольку раз в сутки, или сослуживец – коллега по чиновничьему столу, получающий бумаги для своей бюрократической закорючки с конвейера, даже жена, и та меняется неприметно, но вот когда человека не видишь несколько месяцев, полгода, год – это очень заметно: перемены иногда бывают разительны.
Владимир Федорович постарел.
– Как Набат? – первым делом спросил он у Ивана. – Докладывай!
Вот кто не изменился, так это Иван – такой же погруженный в себя, с внимательными, словно бы утопленными в синюю ночь глазами, со спокойным малоподвижным лицом. Он и привычкам своим не изменил – продолжал держаться в сторонке, даже удочку поставил отдельно: все закинули на голавлей, а Иван насадил на крючок горох – хотел поймать плотву, на плотву судака, на судака щуку, на щуку моторную лодку и так далее. Впрочем, Вовочка тоже, кажется, хотел поймать моторную лодку – насадил на крючок что-то свое.
– Выздоравливает потихоньку! – однозначно ответил Иван. В глазах его мелькнуло что-то осветленное, на шее дрогнул кадык и успокоился.
– Смотри за Набатом, Иван! – сказал Владимир Федорович. – Если надо – могу договориться со столовой, Набату будут выделять кости из супа, мясо, какое останется, еще что-нибудь. В общем, будет что собаке трескать. Тебе только останется приезжать и забирать.
– Не нужно, спасибо, – сказал Иван. – Для Набата у меня все есть.
– Как мы его не уберегли, – вздохнул Владимир Федорович, – не знаю! Хотя, с другой стороны, поди убереги!
Я спросил, что случилось с Набатом.
– Помнишь, он выл? А? Так, видать, он боль свою чувствовал. Кабан его клыком рассадил, отсюда вот досюда, – Владимир Федорович на себе показал размер раны, полученной Набатом.
– На себе нельзя показывать, – встрял Митя, – плохая примета.
– Подхалим! – не замедлил укусить Вовочка.
– Я-я?
– Нет, потомок Чингисхана, очень был выдающийся гважданин.
Запахло мелким скандалом, но Владимир Федорович глянул на одного, глянул на другого – и этого было достаточно, чтобы огонь раздора увял сам по себе.
Вовочка зевнул, прихлопнул зевок ладонью, – с деланно сонным равнодушием уставился на громоздкий поплавок, сделанный из старой пробки.
Повернувшись в его, Вовочки, сторону, Владимир Федорович поинтересовался:
– А у тебя, никак, опять буксы горят?
– Было дело под Полтавой. – Вовочка деликатно покашлял в кулак, чтобы не сшибить Владимира Федоровича своим духом с ног: пусть пары уходят вниз, под ноги. Не дай бог ко рту спичку поднести и дунуть – можно половину Красного снести, как огнеметом.
– И потреблял ты, голубь, нежный напиток Нинки Зареченской… Правда? – подвел итог Владимир Федорович.
– Вы, Владимив Федовович, – Штивлиц! – восхищенно произнес Вовочка. – От вас не сквоешься даже в гитлевовском бункеве.
– Ты, Вовочка, Зареченской, зазнобе своей, скажи, чтоб, когда шампанское свое готовит, в бураки пусть обязательно рябину кладет, и еще немного черной смородины, – посоветовал Митя, – дух совсем другой будет. Иначе шампанское слишком сильно воняет, понял?
– А ты Нинку своими гвязными лапами не твогай! – угрожающе поглядел на Митю Вовочка.
– С Набатом вот как все произошло. Пошли мы на охоту, значит… Когда это было? – помяв лицо рукой, спросил Владимир Федорович у Ивана. – В конце февраля… Какое было число, не помнишь, двенадцатое или тринадцатое?
– Тринадцатое, – быстро ответил Иван, день этот, видать, крепко сидел у него в памяти.
– Несчастливое число – тринадцатое!
– У кого как. Я, например, родился тринадцатого числа, – сказал я, – так что же мне теперь делать?
– Извини, старик, не знал, – Владимир Федорович действительно не знал, когда я родился, – из песни слова не выкинешь… В общем, тринадцатого февраля Набат поднял кабана, погнал его. Одинокий был кабан, старый – хряк со стажем. Секач. Несется, значит, секач, а Набат следом и кусает его за окорока, исполняет главную свою задачу. Трактор был, а не кабан. Но все-таки посадил его Набат на горшок. Кругом ходит, лает, грызет – секач отбивается. Представляешь, бывает, что кабан даже слезами от бессилия захлебывается, ревет как баба, а ничего сделать с собакой не может.
– Ведь собака для него – тьфу, Федовыч, как не плакать, – сказал Вовочка, приподнял удилище и гулко шлепнул пробковым поплавком по воде. – Вводе бы клевало.
– Все же хряк клыком достал Набата, развалил ему ногу и живот… Устал Набат. Но, несмотря на рану, держал хряка до охотников, не выпускал. А потом, уже при нас, ослаб – к машине его несли на руках.
– Мой Овлик не хуже, – неожиданно проговорил Вовочка.
– Орлик, может, и не хуже, да хозяин хуже. – Владимир Федорович сделался жестким – то, что он прощал людям незнакомым, не прощал своим, как