— Почему?
— Потому что вы сублимировали его через Фридл, через ваши книги и выставки. Будь вы на моем месте, чего я вам не желаю, вам бы не удалось абстрагироваться.
— Вы учились слушать людей? Или это врожденное?
— Вы услышите других, когда научитесь слышать себя. В противном случае вы будете или вламываться в мир пациента, или отражаться в нем. Как с собственными детьми. Хотя тут присутствует фактор личной заинтересованности. В общем, будете вламываться — вы их деформируете, будете отражаться — навяжете свой взгляд на вещи. Своих я от этого оградила. Была и прозаическая причина, по которой я удерживала себя от трансляции лагерного опыта. Дело в том, что в американцах это вызывает садистическое возбуждение. Как вы думаете, что показывает канал истории большую часть времени? Гитлера, Вторую мировую войну, бомбардировки… Зрелище! Возбуждение на вегетативном уровне не ведет к осмыслению. Приведу пример. В Англии я какое-то время нянчила двоих детей известного математика Дирака. В его доме устраивались культурные вечера, и как-то пришел Илья Эренбург и завел разговор о блокаде Ленинграда. «Какой ужас! — воскликнула гостья из Америки. — У них не было даже крахмала, что бы я делала с мужниными рубашками!» Вот вам восприятие американки.
— Но ведь дурость — не национальный признак…
— И да и нет. Америка не испытала ужасов войны. До одиннадцатого сентября американцам никто ничего не сделал. Они-то делали — Хиросима, Вьетнам, но в самой Америке на протяжении целого века не разорвалось ни одной бомбы!
— Вы говорили, что не нужно быть травмированным самому, чтобы понять травму другого… Тогда это не так?
— У Америки был вековой шанс построить общество потребления. Отсутствие крахмала — самое страшное, что можно себе представить.
— Но ведь столько просвещенных людей оказалось в Америке после того, как к власти пришел Гитлер…
— Во-первых, Америка отбрыкивалась от них, как могла, вы это знаете по истории, во-вторых, кто этих эмигрантов слушал? Кто?! Вот почему события 11 сентября стали концом света! С нами такого не может случиться! Но раз случилось, а мы общество ответственное, компенсируем денежным пособием. При потере родителя первой ступени среднему американцу положено сто пятьдесят тысяч долларов. А среднему мексиканцу — пятнадцать тысяч долларов. Жизнь американца в десять раз ценнее жизни мексиканца. А моя мама так вообще ничего не стоила.
Боб с подносом и бокалами прошествовал в смежную комнату. Эрна посмотрела на часы. Двадцать минут у нас еще есть.
— Расскажите про встречу с отцом.
— Как вы помните, я отказалась ехать швейцарским транспортом, но, чтобы подбодрить мать рыжего Гонзы, я попросила ее разыскать в Англии моего отца. То есть таким образом я хотела сказать ей, что не сомневаюсь в благополучном исходе мероприятия. Скорее всего, именно мать Гонзы уведомила отца о том, где я нахожусь. Весной в Терезин, кажется через Красный Крест, стали приходить посылки. Лишь некоторые были именными. Я помогала при разгрузке. На одной из них был папин почерк. Этот почерк ни с чьим не перепутаешь. Видимо, — подумала я, — он просто так отправил в лагерь посылку. Благородный жест.
— Там было письмо?
— Нет, стандартная посылка с колбасой и сыром.
— А имя отправителя?
— Не уверена, не помню. Я узнала его почерк. Почерк художника. Он учил меня красиво писать, помогал мне, когда я начала рисовать красками пейзажи и геометрические фигуры, водил по выставкам. Однажды он соткал огромную скатерть с изображением «Тайной вечери» Леонардо. Лишь позже я увидела репродукции этой картины, но в детстве она была для меня сказкой из разряда Степки-растрепки… К сожалению, скатерть пропала… Давайте пока на этом остановимся.
* * *
Файф-о-клок. К виски с содовой подана тарелка с разными сырами, хлеб, масло и порезанные на дольки яблоки. Вместо ужина. Боб извинился передо мной за то, что я не буду сидеть вместе с ними в партере, нашелся один билет, — и тот — в амфитеатр. Эрна предложила мне воспользоваться их домашним телефоном, все-таки был теракт. Они в порядке, Сережа мне написал, он знает, что я беспокоюсь. Эрна подняла тост за здоровье заботливых мужей: Сережа с Бобом обязательно бы подружились. (Может и подружились, но не здесь. Боб умер в августе 2002 года, а Сережа — в 2016‐м. Важен ли там срок прибытия? Если нет, то Сережа, скорее всего, подружился бы там с Боккаччо.)
Мы вернулись в гостиную, я нажала на кнопки.
— Когда вы встретились с отцом?
— Летом сорок шестого в Англии. Отец пытался вывезти меня из Праги, но для этого нужно было заручиться деньгами, которых у него не было. Его самого поддерживала состоятельная чешская семья, с которой он свел знакомство во время войны. Но сначала был Гренобль. Спонсировала поездку студенческая организация. Оттуда я поехала в Монпелье к сводной сестре моей матери — ее семья выжила во Франции во время войны и тогда же встретилась с Сашей Романовским в Париже. Об этом потом. Из Кале я плыла на пароходе, и мы попали в шторм. Всю дорогу меня выворачивало наизнанку, как и всех, впрочем. В Дувр прибыли поздно, до Лондона я добиралась поездом и приехала измученная. Отец ждал меня на вокзале.
— Вы его узнали?
— Конечно! По сравнению со мной он изменился не столь разительно. Я-то была ребенком, когда он нас оставил. Помню, как мы в Вене ходили с мамой встречать его на вокзал… Я говорила вам, что он часто отлучался по делам бизнеса. Папа был самым высоким, и, стоя на платформе, я ждала, когда над толпой, прущей из всех вагонов, появится его голова. В Лондоне я тоже высматривала самого высокого человека. Но таких там оказалось много. В общем, как-то мы нашлись. Отец снимал квартиру в частном доме у очень хорошей семьи. Позже я там останавливалась. Он жил бобылем. Состоял в Фабианском обществе, где его окружали достойные, культурные люди с социал-демократическими воззрениями. Англия в ту пору была иной, там вольно дышалось, люди были приветливыми до невероятия.
— Вы говорили с отцом о том, что произошло?
— Он не спрашивал. Но, думаю, догадывался, через что я прошла. Иначе не сказал бы с ходу такую фразу: «Первая мировая война отличалась крайней жестокостью, но все забылось». Сработал защитный механизм, глушитель памяти. Даже от прежних его рассказов о войне остались лишь анекдоты да армейские шутки. Он был совершенно отдельным человеком. Заядлый курильщик, он крутил самокрутки как фокусник. Совал руку в карман пальто, и она появлялась оттуда с сигаретой. Этому, кстати, он научился на Первой мировой.
— Вы на него похожи.
— Разве что формой лица.
— Чем он занимался в Англии?
— Чертежным делом. Он всегда умел находить применение своим рисовальным навыкам. Некоторое время работал в компании, производящей реактивные двигатели.
— Вы говорили, что в детстве отец был для вас всем. А когда вы встретились снова?
— Нет. Всем он уже точно не был. Он заботился обо мне, одаривал вещами. И очень надеялся, что я забуду все плохое. Ведь он же забыл Первую мировую войну… якобы. Он хотел, чтобы я поставила крест на прошлом, жила без оглядки. Поэтому он ни о чем меня не расспрашивал. Не забывайте, что к тому времени мне было девятнадцать. В этом возрасте у девушки скорее складываются доверительные отношения с матерью. Откровенничать с отцом я не могла. Скорее, мы защищались друг от друга. Я — в силу возраста…