Но в те первые мгновения ничего этого, музейного, понятного и все-таки нелепого, как будто и не существовало.
На хуторе царило что-то странное, необъяснимое, живое. Наверное, это впечатление шло от теплого дерева, бревен, уже потемневших от времени, но еще хранящих прикосновения мастеров-плотников и главного мастера Ивана Трифоновича, а через него и всех Твардовских.
Возможно, простая ухоженность хутора тоже произвела впечатление после дурных трав этой скупой земли. В пути мне вспоминались не раз слова поэта о пустыне непролазного волчьего мелколесья, забитого бурой дурной травой в рост конопли. Эти меткие определения из его послевоенного очерка «В родных местах». Печалью заброшенности и опустошенности вновь отмечены эти места.
И я снова подивился упорству хозяина, расчищавшего здесь место для вольной крестьянской жизни.
Чуть позже, остановившись по совету директора музея и говорливой смуглой приветливой смотрительницы в километре от хутора на озере, взялся за топорик, чтобы вырубить место под кострище, и после первого же удара почувствовал, что за земля здесь: дебелая, спекшаяся и как будто мертвая. Вот словно ее вспахали, а бороновать не стали, и она так и закаменела кусками.
А на самом деле земля не мертвая, живая и по-своему красивая. Красоту и жизнь и выявляют крестьянские руки. Но вот даже обустроить обыкновенный походный лагерь в осинках на этой земле просто не получится, надо попотеть.
Смешно и сравнивать это туристское мероприятие с возведением хутора и жизнью на нем. Но в то же время, прожив это сравнение, лучше понимаешь, что за человек был «Пан», как отрекомендовал кузнеца Трифона Гордеевича его знакомый, когда привел его в дом обедневшего дворянина Митрофана Яковлевича Плескачевского, будущего тестя, как не без ехидства звали его деревенские.
Как хотите, но – поразительный человек! Сын бывшего варшавского солдата-артиллериста Гордея, окончивший три класса, умелый кузнец, упорный крестьянин, лошадник и песенник. Стоило ли ему удивляться, когда на чердаке были найдены свернутые листки почтовой бумаги, исписанные сыном? И когда вдруг обнаружилась инаковость сына, когда тот ушел как будто от крестьянской жизни – сначала в неясные мечты, в чужие библиотеки (за двенадцать верст ходил на станцию Пересну, брал книги), в чужие дома (после разладов с родителем жил в соседних деревнях у знакомых), а потом и вовсе в город?
Со стороны и по прошествии времени легко на все это указать. А в то время все было смутно и неочевидно. В Смоленске – рой пишущих, какой там можно заработать этим делом хлеб? Кажется, в недоверии отца была и толика крестьянской скромности: мой ли сын поэт? Ведь поэт – это Некрасов, Лермонтов, ну, Кольцов.
Иван Трифонович запечатлел день исхода Александра из деревни.
Отец с трудом молчал, наблюдая, как зимним днем юноша Саша – в поношенном кожушке – нагольной овчинной шубейке с воротником из чалой телячьей шкурки, – в шапке покупной, серого барашка, с кожаным черным верхом, называвшейся финской, в серых, кустарной работы валенках, заметно стоптанных внутрь, – прощается со всеми, подходит и к нему, что-то очень тихо говорит, протягивает руку и, не встретив взаимности, поворачивается и выходит, неся жалкий узел с вещичками, садится в сани соседа, запряженные какой-то бледной хворой лошаденкой, и уезжает.
Все мы, читатели и почитатели поэзии Твардовского, конечно, в этот миг на стороне юноши и понимаем, что даже если бы ничего дальше и не случилось бы: ни удивительной полусказочной, а скорее былинной «Страны Муравии», ни «Тёркина», ни вершинной поэмы «Дом у дороги», – даже и тогда все происходящее имело бы смысл и оправдание. Сын должен освободиться от отца и матери и выйти за порог. В обряде инициации старых времен странствие было непременным условием и испытанием. Испытанию странствием подвергались даже целые народы.
Разумеется, отец понимал, что сын однажды должен отделиться и зажить сам, своей головой и своими руками. Но здесь, поблизости, и, главное, тою же крестьянской жизнью. Александр круто менял судьбу.
В общем, в известном смысле это был мятеж. И сквозь его огонь поэт должен был пройти.
Иван Трифонович сравнивает отъезд Александра со смертью мальчика, материного уже брата, случившейся в давние времена; мать рассказывала, что умер он зимой, но на земле еще остались следы его босых ног, и она отыскала их по весне и долго оберегала, – вот точно так и они, загорьевцы, испытывали особенные чувства при взгляде на вещи, связанные с уехавшим.
Яркое признание, лучше всего характеризующее чисто крестьянский взгляд на уход в город.
Но умер ли крестьянин Александр Твардовский?
«И день по-летнему горяч, / Конь звякает уздой. / Вдали взлетает грузный грач / Над первой бороздой. // Пласты ложатся поперек / Затравеневших меж. / Земля крошится, как пирог, – / Хоть подбирай и ешь…» – таких строк о земле в мировой поэзии еще надо поискать. Здесь – страсть к земле. Сыграть эту страсть невозможно. Ею пропитан воздух меж многих и многих строчек, протянувшихся вроде этих борозд в поэзии Твардовского. Вот строчки, слова придумать, наверное, и можно, а воздух – нет. Тут дыхание любви.
И на этом дыхании во многом «Василий Тёркин» и держится. Да и лучшая поэма «Дом у дороги». Ну и, конечно, «Страна Муравия», спасшая, возможно, самую жизнь поэта. От стальных чекистских челюстей спасшая. В пору травли прежде всего в родном Смоленске Сталин внес имя автора в список лауреатов своей премии.
Так-то поименовать свою землю – частицей света, – только крестьянин и мог. Точнее, любой крестьянин так и чувствовал, понимал. А сгустить это чувство в слова, самые точные и необыкновенные, сумел этот простой загорьевский парень, советский поэт. Чуть точнее – крестьянский поэт. Ставший и многократным лауреатом премий, депутатом, редактором лучшего журнала и еще делегатом-участником высоких съездов-собраний, что, в общем, за исключением, пожалуй, редакторства, уже не имеет никакого значения. Без стального блеска премий его поэмы только выиграли бы. Но и умалить то, что в них сокрыто, уморить живое дыхание поэм, никакому лауреатству не под силу.
И это дыхание как будто и охватывает путника, добравшегося до хутора.
На хуторе Загорье вечерний свет окрашивал большие ели и травы. Правда, дом и постройки уже таились в тенях. А вот утром солнце должно было осветить хутор с лица. И, вернувшись с озера, я решил заночевать прямо через шоссе, напротив хутора, чтобы утром застать самый ранний свет. Уже устанавливая палатку посреди трав, за молодыми березками, вспомнил, что здесь и находился исторический хутор – дорога пролегла через него. Сейчас он сдвинут несколько влево от дороги.
Сон мой длился в абсолютной тишине, ни разу не прервавшись, не знаю, что тому было причиной, то ли дорожные тяготы минувшего дня, то ли подстеленная под палатку «перина» из стеблей иван-чая. И ведь в двадцати шагах была асфальтированная дорога из Сельца на Починок. А как будто никто по ней и не проезжал. Запиликал будильник.