Со своей стороны, айхкампские семьи решительно отказывались разрешать городу вскрыть могилы[821]. Поскольку в 1944 г. кладбище было открыто официально, с правовой точки зрения его ликвидация могла затянуться. Тон городского правительства в переписке с семьями стал морализаторским; открыто говорилось о сохранении «достоинства» могил. «Какое ощущение диссонанса, и вполне закономерное, возникнет у населения, когда, например, придется создать парк развлечений в непосредственной близости могил, – говорили чиновники в письме к Элли Бартель. – С этой недопустимой ситуацией нужно будет что-то делать, и потом, умершие получат подобающее место покоя <…> и вы обретете утешение, зная, что у вашего [брата] есть постоянное и достойное место покоя»[822]. Представляя свою позицию по демонтажу кладбища как этическую – в сущности, как вполне уважительную по отношению к умершим, – городские власти все же давали понять, что могилы 1945 г. не совсем уместны для проекта по реконструкции Западного Берлина.
Не разубежденные айхкампские семьи продолжали энергично доказывать свою точку зрения всякому, кто был готов их выслушать. В Поминальное воскресенье 1951 г. они обратились к пастору, проводившему мемориальные службы в Айхкампе, с просьбой выступить в их пользу в Берлинском сенате[823]. Как объяснял сенату представитель Союза берлинских синодов в январе 1952 г., больше всего семьи беспокоятся о том, что многих умерших хоронили без гробов, и это сделает эксгумацию «безответственной и нечестивой»[824]. Несмотря на эти опасения, в начале 1952 г. Сенат продолжил осуществление своего плана. Оставив попытки договориться с семьями, он издал специальный закон, сделавший возможной ликвидацию кладбища[825]. К марту 1952 г. эксгумация в Айхкампе шла полным ходом[826]. Останки перенесли в Рулебен, на недавно созданное кладбище в западных предместьях Берлина (см. Рис. 6.2). Участок обозначили крестом и мемориалом из трех известняковых колонн, которые должны были обозначать, не вполне ясным образом, «веру, любовь и надежду»[827]. К 1 июня 1952 г. началось расширение Мессе[828].
Рис. 6.2. Открытие нового кладбища в Рулебене, авг. 1952 г. Множество берлинцев вышли посмотреть на освящение кладбища, куда были перемещены могилы из Айхкампа. Фотограф – Герт Шютц; изображение – Landesarchiv Berlin, Fotosammlung.
Так завершился мучительный эпизод ранней истории Западного Берлина, и мы можем по-разному расценить его значение для современников. Разрыв, который усматривали некоторые между модернизирующимся, расширяющимся и восстанавливающимся городом и следами проигранной войны, говорит о том, что, по крайней мере отчасти, стремление убрать айхкампские могилы коренилось в попытке «приручить», «одомашнить» опыт войны, переместив ее самые заметные и мучительные следы в более укромное место. В этом смысле победа городских властей в Айхкампе подтверждает мнения разных комментаторов, от Арендт до Зебальда и с 1950-х гг. по сегодняшний день, что восстановление – во всех многочисленных смыслах, которыми оно было нагружено, – жители Западной Германии ставили выше, готовности посмотреть в лицо горестным последствиям войны и массовой смерти. Но, хотя об этом не говорилось прямо, в центре айхкампской проблемы стоял вопрос о «правильном» месте мертвых после катастрофического опыта нацизма и войны, в контексте восстановления и «присоединения к Западу» – экономического и идеологического.
Историки ранней Федеративной Республики долгое время были склонны называть ее жителей аполитичными и пассивными, ничего так не желающими после 1945 г., как вернуться к пресловутой «нормальности». Многие исследователи старшего поколения, исходившие из тезиса о Sonderweg [нем. особом пути] и вообще из модернизационных теорий, считали, что умеренный консерватизм Западной Германии 1950-х гг. был более или менее укоренен в процессе политического и экономического восстановления после ненормальных условий диктатуры и войны. Однако начиная с первопроходческой работы Лутца Нитхаммера о послевоенной памяти рурских рабочих[829]историки все чаще фокусируются на том глубоко дестабилизирующем процессе, который вызывала устанавливающаяся «нормальность», рассматривая историчность, сконструированность и непредвиденность послевоенных «ощущений [sensibilities] нормальности»[830]. История с Айхкампом вполне ясно показывает, что нормальность была не столько неизменным условием, сколько постоянно меняющейся целью, чем-то, что подлежит установлению, определению и обсуждению. Ее достижение было способно привести к значительным разногласиям. В этом смысле событие на кладбище Айхкампа обозначало этап в продолжающемся – и притом глубоко политическом – процессе установления и переустановления нормальности в новых контекстах. Это заставляет нас серьезно отнестись к роли эмоции, чувства (sensibility) и этики в процессе превращения опыта войны в память о войне[831]. Деревянные кресты Шиллинга, уход за могилой Кюммеля, кампания Элли Бартель в защиту права ее умершего брата покоиться с миром, поездки Народного союза к захоронениям – все это было выходом для скорби, однако глубина этой скорби и ее свойство вырываться на, казалось бы, безмятежную поверхность политики и повседневной жизни говорят о том, насколько трудно давалась трансформация опыта войны в память о ней.