Д’Эон подивился было ее ханжеству, вспомнив громкую славу императрицы и, к слову сказать, ее маменьки (да и папенька был хор-рош!), но потом вспомнил еще кое-что. И в Париже, и здесь, в Петербурге, его уже предупреждали о загадочной, двойственной природе императрицы. Это была и распутница, и монахиня. По неутомимости в постели она могла дать фору любой полковой шлюхе, однако… однако в какой-то церкви она вдруг заметила, что ангелы, окружающие образ святого Сергия, слишком напоминают купидонов, — и тотчас приказала прокурору Священного Синода исправить этот недосмотр. Фрески церкви были переписаны.
Одним словом, подумав, д’Эон отнесся к вопросу более снисходительно и пояснил, что это никакое не нахальство, а французский поцелуй. Во Франции все целуются так и только так!
— Разве ваше величество не согласны, что целоваться по-французски гораздо слаще, чем просто ласкаться губами, и любовники становятся друг другу очень близки, так близки, что ближе некуда?
Елизавета задумчиво кивнула:
— Французский поцелуй, говоришь?..
И она приникла к губам кавалера, как бы стремясь доказать ему, что вполне усвоила иноземную манеру целоваться, это во-первых, а во-вторых, что хочет стать ему очень близка… Д’Эон отвечал со всей возможной пылкостью, втихомолку мечтая о такой же близости между Россией и Францией, douce France. И ему казалось, что он держит в объятиях не русскую императрицу, а саму эту страну, такую загадочную, такую непостижимую, такую податливую… и такую недоступную!
Эпилог
Мечты д’Эона не остались бесплодными. Правда, их исполнение длилось почти два года: только в апреле 1757 года кавалер-мадемуазель, еще два-три раза побывавший в России — уже в мужском платье (он выдавал себя за сестру-близнеца Лии де Бомон), привез Людовику подписанный Елизаветой договор и план военных действий русской армии. Это означало нарушение союзного договора России с Англией и полный триумф Франции! Не менее счастливым он чувствовал себя оттого, что Елизавета приказала канцлеру Бестужеву щедро наградить кавалера — «за оказанные мне услуги».
В Версале его тоже долго поздравляли. Потом король подарил д’Эону золотую табакерку, украшенную жемчугом, значительную денежную сумму и звание лейтенанта драгун.
Де Конти был настолько доволен успехом основной миссии нашего героя, что даже не вспоминал о провалившемся сватовстве.
— Я слышал, русская Елизавета решила остаться незамужней, подобно Елизавете Английской, — изрек он.
Про Курляндию и речи не шло. Сам ли Конти догадался, что Елизавета не намерена выпускать из рук землю, из-за коей когда-то тягались Бирон и Меншиков, или его кто-то просветил на сей счет — неведомо, но от Курляндии принц отвязался.
Тем временем друзья д’Эона распространяли слухи о его сверхъестественной доблести, покорившей русскую императрицу, а графиня де Рошфор не уставала проверять эту самую доблесть в собственной постели. Д’Эон описал случившееся в Санкт-Петербурге в мемуарах, изрядно преувеличив свое умение убеждать императриц коренным образом менять внешнюю политику государства. Бог с ним, конечно, бумага все стерпит, однако… однако он был бы страшно изумлен, кабы узнал, какие резоны на самом деле двигали Елизаветой при подписании союзного договора с Францией.
Конечно, и речи не шло о том, чтобы всего лишь сделать приятное милому молодому человеку. Вдобавок у него оказалась настолько гладкая грудь, что Елизавету, любительницу ярко выраженных признаков мужественности, иногда смех разбирал: словно и впрямь с девицей лежишь в постели!
Ошибался и Бестужев-Рюмин, который с горечью признавался сэру Уильямсу — «черной лисице», которая наконец-то окончательно обесценилась:
— Наше несчастье состоит в том, что он говорит по-французски и любит французские моды. Ему страх как хочется иметь при дворе француза-посланника. Власть его так велика, что нам тут уже ничего невозможно поделать.
Бестужев имел в виду Ивана Шувалова и силу его влияния на Елизавету. Однако причины, подтолкнувшие ее к русско-французскому альянсу, состояли все же в ином.
Отчасти виной стал, как это ни странно, тот самый союзный договор с Англией, о подписании которого так пекся Бестужев — в пику французам.
Англичане, лишь только подписав его, сообщили о нем Фридриху II, который мигом понял, какая опасность угрожала ему от этого, и поспешил, со своей стороны, заключить с англичанами союз, гарантировавший обеим державам неприкосновенность их владений в Европе в случае войны. Но это нарушало планы России, претендовавшей на прусские владения! Елизавета пришла в ярость от такого двуличного поступка англичан, и хотя трактат ратифицировала, но прибавила к нему (по совету, между прочим, Ивана Шувалова) одно условие, уничтожающее всю сущность договора, который должен был иметь силу только в случае, если прусский король нападет на владение короля английского или его союзников — что, по смыслу конвенции между Пруссией и Англией, было невозможно.
Получалось, что Бестужев сам себе навредил, ибо англичане, со свойственным этой нации снобизмом, винили в ухудшении русско-английских отношений не себя, а кого-то другого. В данном случае — русского канцлера. Ну как тут не сказать: за что боролся, на то и напоролся!
Вскоре после англо-прусского пассажа произошло сближение двух вековых врагов: Франции и Австрии. Когда-то насмешка Фридриха сделала маркизу де Помпадур и Францию врагами Пруссии. Теперь три слова в письме императрицы Марии-Терезии к оной маркизе помирили Францию и Австрию. Написать это письмо убедил Марию-Терезию ее министр Кауниц. Рассказывают, гордая дочь Габсбургов[70]трижды опускала перо, и Кауниц сам водил рукой австрийской императрицы по бумаге, чтобы написать обращение к маркизе де Помпадур: «Ma chere amie!» Моя дорогая подруга… Боже ты мой!
И только теперь, узнав о заключении трактата между Австрией и Францией, Елизавета, все еще негодуя на Англию, решилась присоединиться к союзу двух примирившихся держав. И присоединилась. Только потому, что не сомневалась: этого требуют интересы ее страны!
По выражению одного из иностранных резидентов, у нее был, конечно, так называемый женский ум, но его у нее было много. Иностранцы ошибались, уверяя, что Елизавета не умеет согласовать свою страсть к удовольствиям с обязанностями царицы. Она все же была дочерью своего отца и дорожила его памятью настолько, что даже подписывалась иногда «Михайлова» — той фамилией, которую принял Петр, когда обучался морскому делу в Голландии.
Как дочь своего отца, Елизавета — и это признавали все иностранные резиденты, как один! — исключительно, до фанатизма, любила Россию.
Конечно, любовь отца и дочери к России была совершенно различной. Петр, по меткому выражению историков, устроил в родной державе некий смирительный дом, в котором засадил весь народ за работу. Можно также сказать, что его любовь к своей стране была любовью портного к куску материи, из которой он с нетерпением хочет сшить наряд, виденный им на чужеземце. Елизавета о русском народе имела самое высокое мнение и полагала его достойным собственного величия. Она стала России снисходительной матерью, которая позволяла всем веселиться и радоваться жизни так же, как веселилась и радовалась она сама. Ее царствование не зря называли праздничным, весенним днем — таким же беспечным, как она сама.