– Гурко творил зло по вашему распоряжению, – тихо парировал Гриша.
– Зачем вы так думаете, мальчик мой? Ну посмотри на меня, посмотри. Перед тобой калека, который не способен пройти и версты, не запыхавшись. Мои руки и ноги слабы. Я забыл свои обиды и столько сделал ради твоего отца, я жил лишь его биением сердца. И пришел просить племянников о простой человеческой заботе. Нас трое осталось – последних в роду Даниловых. Гриша, ты жил в одиночестве два года, больше? Неужели ты не понял, что худшее, на что можно обречь человека, – это оставить его умирать одного? Поедемте с вами куда-нибудь в далекие края, в Австралию… Я мечтаю увидеть, какими бывают восходы и закаты на той половине полушария. Приобретем землю, денег хватит, чтобы скупить полконтинента. И никто не помешает нашему общему счастью.
На мгновение задумавшись, Гриша допустил мысль, что версия с выжившим первенцем была для этого чудовища прекрасной легендой, делавшей его не только наследником состояния, но и жертвой обстоятельств, которую оправдает какой угодно суд, любые присяжные. Он врал мастерски, великолепно. Но врал, не зная ничего о дневниках отца.
– Ваши слова заставляют меня в душе смеяться. – Данилов поднял саблю. – Я смеюсь над вашей ложью, Тобин. Вы говорите так, словно вы – ангел небесный, а я – распоследний на земле идиот. Мы читали дневники Марка, вы его изничтожили, вы убили мою мать.
Тобин изменился в лице.
– Мой отец все же, пусть и сквозь время и собственную смерть, нанес вам удар. Он сумел сохранить хронику своей жизни в подвале на тетрадных листках, исписанных единственным карандашом, грифель которого прослужил ему шестнадцать лет. Семьдесят страниц правды! И она сейчас уже прибыла в Ригу, может, уже лежит на столе начальника Рижской полиции.
– Какие… о господь бог мой, дневники? – проронил тот, совершенно сбитый с толку, голосом, в котором напрочь исчезло прежнее надрывное страдание.
Гриша перенес саблю из одной руки в другую, принявшись разминать отекшее запястье. И это движение не осталось незамеченным Тобином. В его глазах проскользнул быстрый, как молния, математический расчет, он мерил в уме комнату, представляя, сколько времени займет добраться до вооруженного саблей Данилова, прикидывал угол удара. Гриша видел это так ясно, словно Тобин произносил свои будущие действия вслух.
– Боже мой… Гурко со своим начальником, который уничтожил все свидетельства венчания ваших родителей, он это сделал? Но когда? Ох, Гриша, вы не понимаете всего коварства русских чиновников, такого неприкрытого цинизма я не видел прежде нигде. Они готовы уничтожать документы и фабриковать новые. Никаких дневников нет и не может быть…
Арсений говорил ведь, что рукопись могут посчитать фальшивкой. Тогда Грише эти слова показались нелепицей. Кому придет на ум дневник, написанный с таким неподдельным отчаянием, назвать подделкой? И будто в подтверждение этих мыслей, Тобин продолжил:
– Бриедиса сын такой же, пешка в этой полицейской партии, он готов на все, чтобы выслужиться перед отцом. Верно, с его руки и были писаны эти какие-то дневники.
– Если бы вы пробыли в подвале пять лет, как утверждаете, то знать Арсения Бриедиса хорошенько никак не можете. Он в должности участкового пристава только два года.
– Ты что же… смеешь не верить мне! – С перекошенным ненавистью лицом разоблаченный негодяй подался вперед. – Верить каким-то тетрадным листкам, но не человеку, у которого ты украл имя, дом, любовь матери, опеку отца, сострадание близких. Не верить мне, больному и покинутому, выросшему на свалке, выброшенному, как старое поношенное пальто!
Данилов отшатнулся.
– Так слушай же, сучье дитя. Меня бросили в лечебнице, и даже не в ней, а на задворках, перепоручив какому-то негодяю, за деньги согласному кидать хлебные корки больному ребенку. Кому нужен прокаженный! Все из-за этих пятен, из-за того, что доктор сказал маменьке, что у ее дитя проказа. Но мои страдания были столь велики, что даже лепра – творение дьявола – отступила. Я жил как волчонок, как животное. Может, чистый воздух Альп совершил чудо. В двенадцать я был почти здоров, мои язвы легко можно было скрыть под одеждой. И я надеялся, что смогу уговорить маменьку принять меня обратно, отправился просить ее любви и тепла. Готов был жить в отдалении, но лишь изредка видеть ее лицо и улыбку. Представь себе, Гриша, прокаженные тоже нуждаются в тепле.
Меня и на порог не пустили, их не обрадовал мой здоровый и цветущий вид. Они отказались от сына и назад его не пожелали принять. Любовь мне дарила не мать, а шлюха, чье сердце было больше, чем у Богородицы. Братом мне был не твой Марк, благородный узник, а продажный полицейский чиновник. Отцом – не всесильный Лев Данилов, промышленник и меценат, а подслеповатый учитель словесности, который знал и о лепре, невинная душа, и о моих подложных документах, растивший меня с той же заботой, как если бы растил родного сына. Сколько у меня было имен! Мог себе позволить – за молчание мне неплохо платили. Платили, как грязному шантажисту, обещали даже Мертон, лишь бы я уехал, отвязался наконец. Я прибыл в Англию одновременно с Марком, наблюдая за ним издали, радовался его поступлению в Оксфорд как собственному. Я видел его входящим и выходящим из ворот колледжа, я ждал, когда же решится и мой вопрос. Работал в библиотеке и все ждал. Но меня удобным образом забыли. Тогда-то во мне и иссякло все человеческое. Григорий Данилов умер во второй раз. И родился демон, имя ему Исидор Тобин. И будь проклят этот мир, если не сам Дьявол сыграл моими руками эту сюиту мести, в которой не хватает лишь двух сцен. Сцен погибели последних отпрысков проклятой семейки.
С перекошенным лицом он тотчас был подле Гриши. Такой скорости передвижения от больного проказой тот и не ожидал. Данилов всего-то и успел, что оттолкнуть Еву назад и крикнуть ей по-английски, чтобы забиралась под стол. С ужасом понимая, что с саблей управляться не одно и то же, что с рапирой, он заметался. Сабля оказалась тяжелой, баланс лезвия находился ближе к эфесу. Ему захотелось обхватить ее обеими руками, как меч, но это было бы нелепо. Запястье начинало уставать, застарелый перелом запульсировал болью.
Тобин принялся вырывать у него саблю, но так вышло, что запястье Данилова застряло в эфесе. Клинок был внушительный, а кости Данилова тонкими с рождения. Он продел руку под украшенную серебром и золотом рукоять и не ожидал, что не сможет ее вынуть.
С диким криком боли Гриша повалился на ковер, услышав, как ломаются кости в месте старого перелома, но сдаваться он не собирался. Тобин повалил его на бок и уже схватился за лезвие, когда Данилов, оглушенный лишь на миг, двинул плечом и выбил саблю из рук прокаженного, порезав ему ладонь. У Данилова было небольшое преимущество: увечные пальцы противника не могли крепко ухватить эфес. Овладев саблей, он сжал рукоятку обеими руками и нанес рубящий удар, метясь прямо в лицо стоящего на одном колене Тобина. Промахнулся лишь самую малость: лезвие упало на ключицу прокаженного, вошло в плоть и смочило изувеченное лицо кровью.
Под плащом Тобин был одет во все черное: в черную тройку, черную сорочку, шею обхватывал черный галстук. И Данилов с ужасом спросил себя, как же так вышло, что он не только смог выйти из больницы, но и успел сменить больничную пижаму на одежду, которую, скорее всего, сшили для него. Неужели, пока ничего не подозревающий Гриша читал про Дика, где-то в доме Тобин перед зеркалом повязывал себе галстук, готовясь к схватке с последним своим противником, а после и к побегу?