У нас как точеные руки, Красивы у нас имена, Но мертвой, мучительной скуке Душа навсегда отдана.
Нельзя не заметить, что тональность и лексика Гиппиуса или Городецкого поразительно совпадают с интонацией марксистов — Львова-Рогачевского и Войтоловского. Вообще о тогдашнем отношении Городецкого к Гумилеву лучше всего свидетельствует его письмо к Вячеславу Иванову, где он прямо называет Гумилева и аполлоновцев «отбросами декадентства», насаждающими в русском искусстве «голый формализм, прикрывающий внешней якобы красотой пошлость и бездарность». Избалованный похвалами, плодовитый автор «Яри» не мог простить строгих отзывов о своих новых книгах.
Наконец, еще одна рецензия, в которой совсем уж явно сводятся личные счеты, напечатанная в газетке «Столичная молва» (1910, 14 мая) и подписанная Е. Я.
Есть поэты и стихи, о которых трудно спорить, — так очевидна их ненужность и ничтожность. И о таких поэтах очень трудно высказаться. В самом деле, что можно сказать о Гумилеве? Все, что есть ходячего, захватанного, стократно пережеванного в приемах современного стиходелания… все г. Гумилевым с рабской добросовестностью использовано. Раз навсегда решив, что нет пророка кроме Брюсова, г. Гумилев с самодовольной упоенностью, достойной лучшего применения, слепо идет за ним. И то, что у Брюсова поистине прекрасно и величаво, под резцом Гумилева делается смешным, ничтожным и жалким.
Лексика Паниковского — «жалкий, ничтожный человек».
Нельзя не обратить внимание на всеобщий культ Брюсова. Никто из тех, кто старался с особенным сладострастием унизить и обидеть «ученика», не забыл отдать предварительно поклон «учителю».
Е. Я. — это Ефим Янтарев (Бернштейн, 1880–1942), о чьей книге «Стихи» Гумилев в шестом (мартовском) номере «Аполлона» за 1910 год писал: «Невозможно ни читать ее, ни говорить о ней. Попробуйте буквально ни о чем не думать, смотреть и не видеть того, что вокруг. В девяноста девяти случаях вам это не удастся. А стихи Е. Янтарева приближают вас к этой отвратительной нирване дешевых меблированных комнат». Незадачливый стихотворец отвечает Гумилеву буквально его же словами.
Как реагировал на все эти выпады сам поэт? Похоже, почти никак. От многозвучного шума, неожиданно разыгравшегося вокруг его книги, он «бежит» сначала в Киев — потом в Париж — потом в Окуловку — потом в Аддис-Абебу. Впрочем, сложные гумилевские маршруты 1910 года мы уже описывали в предыдущей главе.
Конечно, «Жемчуга» были перегружены — в том числе и посредственными стихами. 67 стихотворений второй книги плюс приложенные к ним 46 стихотворений первой — явный перебор для 24-летнего поэта. Впрочем, умение трезво оценивать собственные тексты в молодости — вообще редкость.
И разумеется, в экзотических образах молодого поэта был элемент «бутафории», — но он носил в известной степени сознательный характер. Лишь Росмер сквозь зубы признал, что Гумилев «умеет улыбаться», — и никто не почувствовал тонкой иронии, сквозящей местами за нагромождением невероятных ландшафтов, звучных имен и непривычных русскому глазу животных. Посвящение многих сбило с толку: критики не заметили, что экзотизм молодого Гумилева, в сущности, не брюсовский. Ведь и сам Брюсов в этой стороне своего творчества восходит к парнасцам, которых Гумилев, естественно, знал в оригинале. Этот невинный экзотизм, зародившийся на ледяных леконт-де-лилевских высотах, постепенно становился частью массовой культуры эпохи. Через шесть-семь лет, уже перед самой революцией, попугаи запорхают и корабли заплещут парусами «в синем и далеком океане» песенок Вертинского — чтобы благополучно, невзирая ни на что, допорхать и доплескать до поздней сталинской эпохи. Молодой Гумилев изящно балансировал на грани того, что позднее назовут кичем. Едва ли он совсем не отдавал в этом себе отчета.
Брюсовское влияние ощущается в книге прежде всего на уровне интонации. Характерно, что почти все рецензенты сочувственно отмечают именно те стихотворения, где это влияние всего сильнее, — «Волшебная скрипка», «Сон Адама», «Варвары», «Царица», «Орел», самые «брюсовские» фрагменты «Капитанов». Сюда можно добавить и «Семирамиду», и «Портрет мужчины», и еще около десятка стихотворений. Но это далеко не все «Жемчуга». В большинстве стихотворений уже нет брюсовского искусственного напора. Кажется, что красочный, сказочный мир, созданный рукой молодого мага, для него самоценен и ему не нужно форсировать голос, чтобы повысить в собственных и чужих глазах значимость этого мира.
И — при всех сделанных выше оговорках — в «Жемчугах» уже есть несколько стихотворений, отчетливо предсказывающих его поздние шедевры, а иногда и приближающихся к этим шедеврам по качеству. Увы! Лишь одно из этих стихотворений, «Маркиз де Карабас», было отмечено Ивановым («бесподобная идиллия») и Росмером. Анненский еще в 1908 году обратил внимание на «Лесной пожар» (да Львов-Рогачевский посмеялся над обезьяной, которая — подумать только! — «держит финик и пронзительно визжит»). Никто не сказал доброго слова про «Молитву»: