и обосновался вместе с семьей. Мать скончалась, когда мне – их единственному ребенку – было около десяти лет.
Отец был аскетом – если позволительно назвать таким словом строгую приверженность нравственным принципам, происходящую от избытка чувств, а не от их недостатка. Он обожал мать, и кончина ее оставила его безутешным; однако его всепоглощающая скорбь была угрюма и молчалива. Никогда больше отец не пытался вступить в брак; совершенно отдалившись от общества и всего себя посвятив обязанностям своего сана, он проводил дни в уединении или в делах милосердия.
И теперь я не могу вспоминать о нем без благоговейного трепета. Выглядел он, по моим тогдашним понятиям, точь-в-точь, как должен выглядеть преподобный: высокий, худощавый, бледный, с заметной лысиной. Держался холодно и церемонно, по большей части молчал; когда же раскрывал рот, слова его были так тщательно подобраны, произносились таким суровым, торжественным голосом и касались таких важных предметов, что напоминали скорее речения оракула, чем беседу отца с дочерью. Он никогда меня не ласкал; если же случалось ему погладить меня по голове или усадить к себе на колени, к моему удовольствию примешивалась смутная тревога. И тем не менее – как ни странно это звучит – отец обожал меня, почти боготворил, и я знала об этом и, несмотря на его сдержанность и собственный благоговейный страх, отвечала на его чувство самой горячей привязанностью. В моих глазах отец стоял выше прочих людей: он был и мудрее, и добрее, и лучше всех на свете. В целом мире не было у него никого, кроме меня; на мне сосредоточились все его мысли и чувства, он и во сне бредил мною. С бесстрастным видом он подходил по ночам к моей постели, снедаемый неодолимым страхом, и часами просиживал надо мной, желая увериться, что я здорова и невредима. Если же мне случалось заболеть, он дежурил у меня ночь за ночью, не выказывая признаков усталости. Ни разу в жизни он не повысил на меня голос; в обращении его сдержанность удивительным образом сочеталась с мягкостью и заботой.
Мне было восемнадцать, когда он скончался. Роковая болезнь сорвала с его уст печать молчания, а с сердца броню, за которой скрывалась до поры его истинная натура. Умер он от скоротечной чахотки, спустя полгода после того, как ощутил первые признаки недомогания. Тело его страдало от смертельной болезни, но душа словно обрела новую жизнь и неведомую прежде энергию, а прежняя сухость и необщительность сменились мягкостью и открытостью. Теперь он стал для меня отцом, другом, братом – всем на свете; тысяча привязанностей слились в одной, сильнейшей. Это внезапное таяние сердца, эта божественная чувствительность, дотоле сокрытая от мира, а ныне бурным потоком изливающаяся на свет, казалась мне чудом. Я была потрясена и очарована. Не верилось, что мне суждено потерять отца теперь, когда мы наконец-то узнали друг друга; не говоря о себе, я разумею то счастье, какое испытывал он, наблюдая мою искреннюю и пылкую дочернюю привязанность.
Описывать наши беседы – тщетный труд; моему перу не передать его возвышенных нравственных наставлений, нежности и любви, сквозивших в каждом слове, цветущего, проникновенного красноречия, с коим он говорил мне о соблазнах мира сего и призывал не отступать от добродетели. Умер он внезапно, когда я играла ему простенькую пьесу – любимую мелодию матери. За первым ужасом последовало благочестивое смирение: душа его – да будет она благословенна! – вернулась в родные края и встретилась с теми, кого любила на земле. Но я потеряла отца, и скорбь моя была неизмерима. Воспоминания об этом горе никогда не сотрутся из моей памяти; порой я удивляюсь, что сердце мое не разорвалось.
Я выросла в отцовском приходе, вдали от всякого общества. Моя гувернантка, достойнейшая женщина, вышла замуж перед самой болезнью отца; когда все было кончено, она по доброте душевной приехала, надеясь утешить меня в безутешном горе. При жизни отец позаботился собрать для меня состояние – не для того, чтобы поставить в опасное положение богатой наследницы, а чтобы обеспечить мне независимость. Таким образом, после горестной кончины отца я унаследовала немалые средства. Наследство родителей, а также отцовские сбережения вместе составили сумму в пятьдесят тысяч фунтов. В завещании он поручил меня заботам своего старшего брата, сэра Ричарда Грея, с одним лишь условием: я не должна была, даже и с согласия дядюшки, выходить замуж, пока мне не исполнится двадцать один год. Таким условием отец желал оградить мою свободу и дать мне время на размышления. Этой-то его мудрой предусмотрительности я и обязана счастьем своей жизни.
Едва утихла первая горечь страданий и позволило здоровье, я покинула отцовский приход. Добрая гувернантка сопроводила меня в Дублин; сэр Ричард Грей приехал туда сам, чтобы встретить меня и отвезти в Англию, к себе в поместье. Увидев дядюшку, я была удивлена безмерно. Сэр Ричард был на год старше моего достопочтенного отца, однако в сравнении с ним выглядел юношей. На первый взгляд этот почти пятидесятилетний джентльмен поражал своей моложавостью. Но, приглядевшись, можно было заметить, что годы и заботы оставили на нем свой след; в чертах его чувствовалось даже что-то резкое, мучительное, странно противоречащее беззаботному выражению лица. Никто не смог бы относиться ко мне добрее; однако даже доброта его меня отталкивала – так несхож был дядюшка с моим бедным отцом! Свет и светские увеселения занимали все его мысли. Одиночество и несчастье было для него одно – а «одиноким» почитал он всякое существование вдали от толпы. В продолжение нашего путешествия он болтал без умолку, надеясь оживить меня шутками и забавными историями, сожалел, что сейчас не время везти меня в Лондон – он пригласил бы туда свою дочь, леди Хит, чтобы с ее помощью устроить бал в мою честь. Однако леди Хит на континенте, а другая дочь, тоже замужняя, постоянно живет в Шотландии. Что же остается? Сам сэр Ричард найдет, чем себя развлечь – наступает охотничий сезон, и он уже получил множество приглашений от разных джентльменов, – но я в уединении «Буковой Рощи» непременно умру со скуки. Однако я заверила его, что только об уединении и мечтаю и что в ближайшие несколько лет никакая сила не заставит меня выйти в свет. Дядюшка взглянул на меня с удивлением, затем рассмеялся и обычным своим изысканно-вежливым и ласковым тоном ответил, что я вправе поступать, как захочу, что он ни в чем не станет мне перечить, ибо ничего так не желает, как доставить мне радость и удовольствие.
Историю моего дяди рассказать недолго.