освобождающиеся бараки ремонтировались.
Через три-четыре дня после прибытия большого этапа интригующий нас вопрос: для кого же был освобождён лагпункт, — разрешился. «Гостей» ежедневно стали приводить в производственную зону, используя их вначале на планировке и поверхностных земляных работах, по устройству кюветов, разгрузке крепёжного леса, погрузке угля в железнодорожные вагоны, а потом стали распределять по рабочим местам на шахтах, в ремонтных мастерских, на лесобирже и несколько позже — на электростанции, несмотря на полную укомплектованность объектов людьми, имевшими уже опыт и неплохо справлявшимися с порученным делом. Неожиданным оказалось и то, что их ставили в качестве учеников и подручных даже к запальщикам, подрывникам и перфораторщикам, роль которых выполняли до этого только вольнонаёмные. Заключённых на эти работы не ставили — им боялись доверять взрывчатку.
Но самым удивительным оказалось то, что, ни один из них не имел судимости и срока, все они были подследственными. С таким положением мы столкнулись впервые. Вспоминая своё следствие и строжайшую изоляцию друг от друга однодельцев, мы просто растерялись перед тем, с чем столкнулись. Подследственные — и вдруг в лагере, вместе с осуждёнными! Неужели процессуальный кодекс претерпел такие разительные изменения?
* * *
Все они оказались в основном, за редким исключением, бывшими колхозниками, без какой-либо промышленной квалификации, малограмотными людьми, попавшими сюда как изменники Родины, завербовавшиеся во власовские части, добровольно пошедшие в рабочие батальоны и отряды германского вермахта. Ежедневно, группами по пятнадцать-двадцать человек, их водили на допросы, а вслед за этим — на оглашение приговоров. Возвращались они уже со сроками, но к удивлению нашему — крайне небольшими — в пределах пяти-шести (очень редко — семи) лет исправительно-трудовых лагерей за измену Родине.
Трудно даже сегодня судить, почему так мягко относилось к ним наше «правосудие». Нас это поражало, мы искали хоть какого-либо объяснения, но поиски наши были тщетны.
Большинство из них попали чуть ли не в первые; дни войны в плен и оказались в условиях неминуемой гибели от голода и зверского отношения к советским военнопленным гитлеровских сатрапов. Не получая никакой материальной помощи даже через Международный Красный Крест, ввиду отказа СССР признать подпись России под Международной конвенцией о военнопленных, они очутились в страшных условиях и считали единственно возможным средством спасения своей жизни — вступление во власовские войска с надеждой подкормиться, окрепнуть, получить оружие и при первой же подходящей возможности перейти на сторону Красной Армии или к партизанам.
Немалую роль в этом сыграла и деморализующая их пропаганда и повседневная агитация, сводившаяся к тому, что Красная Армия разбита, Москва уже пала под натиском немецких войск, что Сталин от них отказался, что они ему не нужны и что их возврат на Советскую родину приведёт их в лучшем случае в тюрьму, а вероятнее всего, к физическому уничтожению. Переход на службу к немцам освободит их от лагерей, голода и смерти.
* * *
Эти оправдания казались нам малоубедительными и отношение к ним оставалось не только не сочувственным, а настороженно-презрительным, враждебным и гадливым. Мы их сторонились, не скрывая своего к ним отношения как к предателям и изменникам.
Странным казалось нам сосредоточение такого количества бывших солдат нашей армии в одном лагере и малыми сроками наказания действительных преступников. И это, пожалуй, в какой-то степени сглаживало нашу первоначальную предвзятость и давало повод думать, что какая-то доля истины в их оправданиях всё же есть. Сами же они воспринимали сроки наказания без тени недовольства, как должное, и обсуждалось лишь то, почему эти сроки у всех разные, ведь все они совершили одинаковые; преступления.
Постепенно они втягивались в работу, получали шахтёрские квалификации забойщиков, откатчиков, коногонов, крепильщиков, посадчиков лавы, врубмашинистов. Из них готовили смену старому составу лагеря и это стало нам понятно, когда ежедневно стали отправлять этапы во все лагеря страны, не трогая власовцев. Дольше всех оставались в Гусиноозёрске заключённые, работавшие на электростанции, в ремонтно-механических мастерских, в проектном отделе. Эти квалификации заменить в короткий срок не удавалось.
Большую радость доставила переброска «кума» Маврина в Джиду. Сильно сожалели отъезду Златина в Москву.
Вскоре по спецнаряду меня отправили в Улан-Удэ.
В УЛАН-УДЭ
И вот опять вагон. На этот раз не «столыпинский», а общий. Вместо конвоира — надзиратель лагерного пункта, без винтовки, но с пистолетом в кобуре. По пути подсаживается народ. На окрики надзирателя: «Сюда нельзя!» не обращают ни малейшего внимания. Деловито вталкивают в купе чемоданы, сундуки, баулы, а в основном — мешки и громадные узлы. Поднимают их на верхние полки, реже рассовывают под них.
На нижних полках сидят уже по четыре-пять человек, проходы вагона забиты людьми, в большинстве своём, женщинами и детьми.
Напротив нас — два бурята. Поближе к полудню развязывают свои мешки, вытаскивают из них какие-то лепёшки, кусок варёного мяса, снимают с полки бидончик с молоком, разливая его в большие глиняные кружки. Начинаю и я свой обед. Жую хлеб с селёдкой, выданные в лагере. Буряты угощают молоком, которого я не только не пробовал, но и не видел уже несколько лет. Пью маленькими глотками, чтобы продлить удовольствие. Бурят, что помоложе, вытаскивает кисет, набивает трубку табаком, закуривает. Предлагает закурить мне и надзирателю. Табак-самосад, крепкий, с примесью какой-то пахучей травы, — говорит, что это цветы багульника.
На вопрос, куда еду — отвечает надзиратель: куда нужно, туда и едем. Как будто вопрос касался нас обоих или вообще был обращён к нему.
Буряты поняв, что разговаривать со мной нельзя, заговорили на своём языке. И всё же, выходя на каком-то полустанке, старший из них, похлопав меня по плечу, сказал: «Так всегда не будет!», а обратившись уже к надзирателю, добавил, укоризненно покачав головой:
— А ты злой, паря. Всем может быть такое! — и немного помолчав, ткнул надзирателя в грудь рукавицей, закончил, — и тебе тоже!
На станцию Улан-Удэ приехали поздно вечером. Надзиратель отвёл меня в тюрьму. В ней я уже был один раз, когда ехал в Бурят-Монголию из Норильска.
Невольно подумалось: наверное, вспомнили, что мой приговор гласит содержание меня в тюрьме со строгой изоляцией все восемь лет.
А утром, к большому моему удивлению, повели в Промышленную колонию № 1. Размещалась она рядом с тюрьмой. Разделял их двойной забор. Высокий, каменный — тюремный и чуть пониже — деревянный, лагерный. Поверх обоих по несколько рядов колючей проволоки.
Между заборами — дорожка в два метра шириной, со вскопанной и заборонованной землёй. Дорожка просматривается часовыми с вышек. Часовые тюрьмы — со своих вышек, а лагерные — со своих. Объединить их обязанности