Раневская всю жизнь с благодарностью вспоминала об Илларионе Николаевиче, считала его первым своим учителем. Пройдут годы, и к столетнему юбилею Певцова Раневская напишет замечательную статью: «В те далекие годы в подмосковном театре в Малаховке гастролировали параллельно актеры Москвы и Петрограда… Помню Певцова в пьесе „Вера Мирцева“. В этой пьесе героиня застрелила изменившего ей возлюбленного, а подозрение в убийстве пало на друга убитого, которого играл Певцов. И сейчас, по прошествии более шестидесяти лет, я вижу лицо Певцова, залитое слезами, слышу срывающийся голос, каким он умоляет снять с него подозрение в убийстве, потому что убитый был ему добрым и единственным другом. И вот даже сейчас, говоря об этом, я испытываю волнение, потому что Певцов не играл, он не умел играть. Он жил, он терзался муками утраты дорогого ему человека. Гейне сказал, что актер умирает дважды. Нет, это не совсем верно, если прошли десятилетия, а Певцов стоит у меня перед глазами — и живет в моем сердце.
Мне посчастливилось видеть его в пьесе Леонида Андреева „Тот, кто получает пощечины“. И в этой роли я буду видеть его перед собою до конца моих дней. Помню, когда я узнала, что должна буду участвовать в этом его спектакле, я, очень волнуясь и робея, подошла к нему и попросила его дать мне совет, что делать на сцене, если у меня нет ни одного слова в роли. „А ты крепко люби меня, и все, что со мной происходит, должно тебя волновать“. И я любила его так крепко, как он попросил.
И когда спектакль был кончен, я громко плакала, мучаясь его судьбой, и никакие утешения подружек не могли меня успокоить. Тогда побежали к Певцову за советом. Добрый Певцов пришел в нашу гримерную и спросил меня: „Что с тобой?“ — „Я так любила, так крепко любила вас весь вечер“, — выдохнула я, рыдая. „Милые барышни, — сказал он, — вспомните меня потом. Она будет настоящей актрисой“».
Об этом замечательном художнике и большом человеке Фаина Георгиевна вспоминала с благоговением: «Считаю его первым моим учителем. Он очень любил нас, молодежь. После спектакля брал нас с собой гулять. Он учил нас любить природу. Он внушал нам, что настоящий артист обязан быть образованным человеком. Должен знать лучшие книги мировой литературы, живопись, музыку. Я в точности помню его слова, обращенные к молодым актерам: „Друзья мои, милые юноши, в свободное время путешествуйте, а в кармане у вас должна быть только зубная щетка. Смотрите, наблюдайте, учитесь“. Он убивал в нас все обывательское, мещанское. Он повторял: „Не обзаводитесь вещами, бегайте от вещей“. Ненавидел стяжательство, жадность, пошлость. Его заветами я прожила долгую жизнь. И по сей день помню многое из того, что он нам говорил. Милый, дорогой Илларион Николаевич Певцов… Я любила и люблю вас. И приходят на ум чеховские слова: „Какое наслаждение — уважать людей“».
Заметную роль в судьбе Раневской сыграла великая Ольга Осиповна Садовская, которой в ту пору было больше шестидесяти лет. Ее Раневская тоже считала своим учителем. В Малаховке, в отличие от Раневской, она была не на «выходах», а играла ведущие роли. Потерявшая возможность двигаться по сцене, играя сидя в кресле, она оставалась прекрасной актрисой. Зрители Малаховки на бис воспринимали ее Кукушкину в «Доходном месте», Домну Пантелеевну в «Талантах и поклонниках». Ни возраст, ни отсутствие физических сил не мешали тонкости ее игры — выручали богатство интонации, хорошая дикция, знание жизни, любовь к театру Островского. Быть может, встреча с Садовской в Малаховском стала решающей в артистической судьбе Раневской. Садовская, разумеется, не задумывалась, что ее игра на сцене явилась прекрасным уроком для застенчивой и закомплексованной провинциальной актрисы.
Эти уроки Садовской, Певцова, Радина явились лишь преддверием учебы в великом театре — МХАТе. К. С. Станиславский, В. И. Качалов, Л. М. Леонидов, И. М. Москвин, О. Л. Книппер-Чехова уже после Малаховского театра стали ее новыми учителями. Эта школа не только не прошла бесследно, но осталась на всю жизнь.
К сожалению, малаховский сезон, такой счастливый для Раневской, оказался для нее единственным. Первая мировая война все явственнее оборачивалась развалом страны, и москвичам стало не до театральных сезонов в Малаховке. Раневская вернулась в Москву и пошла, как многие актеры, на «театральный базар» в надежде найти работу. Не так это было просто. Антрепренеры, как и во все времена, много наобещав, часто ничего не делали, не выполняли своих обещаний, при этом не чувствуя никаких угрызений совести. После долгих, унизительных хождений в театральное бюро Раневская получила предложение поработать в Керчи в антрепризе Лавровской.
На юге, где многое напоминало Фаине Георгиевне Таганрог, можно было укрыться от московской зимы и уже подкрадывавшегося голода. Но были и трудности: в договоре с актерами гораздо больше обязанностей возлагалось на них, чем на антрепренеров. Раневская, согласно договору, была принята на роли героини-кокет, то есть обольстительницы с умением петь и танцевать, что не очень привлекало ее и едва ли входило в ее планы. Позже она вспоминала свой водевильный опыт с обычным юмором: «Первый сезон в Крыму, я играю в пьесе Сумбатова прелестницу, соблазняющую юного красавца. Действие происходит в горах Кавказа. Я стою на горе и говорю противно-нежным голосом: „Шаги мои легче пуха, я умею скользить, как змея…“ После этих слов мне удалось свалить декорацию, изображавшую гору, и больно ушибить партнера. В публике смех, партнер, стеная, угрожает оторвать мне голову. Придя домой, я дала себе слово уйти со сцены».
Но трудности не ограничивались репертуаром: скоро антреприза Лавровской прекратила свое существование, по существу, так и не начав его. Денег актерам не заплатили, так что Раневской даже не на что было вернуться в Москву. Можно было, конечно, добраться до родного Таганрога — до него было рукой подать, — но она скорее умерла бы от голода, чем предстала перед родными униженной, смиренной, отказавшейся от мечты всей жизни. Начались ее долгие скитания по городам Крыма, во время которых она, если повезет, играла в местных недолговечных театриках, но чаще распродавала свой театральный реквизит. Позже, играя спекулянтку в спектакле «Шторм» Билль-Белоцерковского, на вопрос журналистов: «Откуда у вас такое умение торговать?» — Раневская ответила: «У меня был опыт. Начиная с Керчи, Феодосии, в Симферополе».
Осенью 1917 года ей удалось доехать до Феодосии, слывшей в то время чуть ли не театральной столицей юга России. Чудом ее пригласили участвовать в спектакле «Под солнцем юга», на роль мальчика-гимназиста, но здесь ее ожидал очередной удар: антрепренер сбежал, прихватив с собой все собранные деньги, а продавать было уже нечего. Раневская как-то сумела добраться до Ростова-на-Дону — может, потому, что это было ближе к дому. До Ростова и Таганрога новости о большевистском перевороте в столице дошли почти одновременно. А вскоре в конторе Гирша Хаимовича Фельдмана появились незваные гости: один в черной кожанке, другой в матросском бушлате. Вежливо, но непреклонно они предложили хозяину пройти с ними в экипаж, где уже сидел его компаньон по работе и приятель по жизни Иосиф Рецкер.
Его сын, Яков Иосифович Рецкер, позже вспоминал: «Когда мы приехали в Таганрог, папу и его компаньона, Григория Самойловича Фельдмана, отца Раневской, немедленно арестовали большевики. Посадили их в товарный вагон, и представитель ревкома явился к маме и сказал: „Мы их освободим, только нам нужно сто тысяч. Вот вам срок — двадцать четыре часа“. Денег не было, но у мамы были, кажется, какие-то бриллианты. В общем, достали по 50 тысяч мы и семья Фельдмана. Помню, как я и мама приехали на вокзал. На запасных путях стоял этот вагон. Отец и Фельдман сидели, хохотали, стоял один часовой, их никто не трогал. И, в общем, их освободили. Но, поскольку отец знал, что это только первый раз, что это будет повторяться неоднократно — решили уехать в Ростов, где у дядьки был дом. В это время началась эпидемия сыпного тифа, а отец, для того, чтобы привезти в Ростов какие-либо вещички, не смог найти для багажа другой кареты, кроме санитарной. В этой санитарной карете его укусила вошь — он заболел тифом…»