Но в 1925 г. Рот увидел город и его отношение к мертвым с другой стороны, описав реакцию горожан на смерть первого короля Веймарской республики Фридриха Эберта. Тело Эберта торжественно лежало в его официальной резиденции – ее стены задрапированы в черный креп, золотые кресла, купающиеся в сиянии свечей, ожидали посетителей. В книгу с тканевым переплетом они вписали свои имена: «Франц Крюлевейт, хозяин гостиницы; Фрида Бекман, администратор гостиницы; Арнольд Крюг, ветеран войны; Роберт Вайтиг, плотник». Снаружи огромные толпы обычных берлинских жителей собрались на Вильгельмштрассе, одни – отдать дань уважения, другие – из простого любопытства. А когда через несколько дней тело Эберта понесли на Потсдамскую станцию, чтобы перевезти в его родной дом в Гейдельберге для погребения, и кучера на катафалке, и члены правительства, и зрители, и даже лошади были облачены в черное. Рисунок 1.1 дает представление о тысячах собравшихся на станции, где гроб какое-то время стоял на катафалке. Казалось, ничто не нарушало в тот день совершенного спокойствия большого города: даже улицы были покрыты сосновыми ветками, чтобы заглушить звук проезжающего кортежа. Так, писал Рот,
республиканский Берлин простился с покойным президентом Германского рейха. Этот город, такой бессердечный в своей суете, такой холодный в своей нескрываемой утилитарности и так часто балансирующий на грани китча <…> сегодня этот город имел страдающее, даже трагическое выражение лица. На каждой улице, которую миновал кортеж, стояла тишина. Тишина двигала приглушенные огни канделябров, и как будто она же была единственной силой, которая двигала людей – как если бы не они шли сами, а тишина медленно их подталкивала[39].
Несомненно, Рот был тронут благоговейным откликом многих берлинцев на смерть германского президента; кажется, он полагал, что те самые люди, которые невозмутимо проходили мимо фотографий безымянных убитых, вовсе не могли испытывать скорбь. Это весьма поучительно. Как обнаружил Рот, гипотезы о холодности и обособленности берлинцев часто оказывались под вопросом из-за их реакции на смерть. Берлин начала 1930-х гг. представлял собой очень сложное явление, и не только потому, что в нем сформировались абсолютно экспериментальные изобразительная и литературная сцены, которыми он заслуженно знаменит, и не из-за радикальных политических споров, в которые он все глубже погружался. Уникальность характера города связана, помимо прочего, с тем, как он реагировал на смерть своих граждан, многие из которых недавно приехали из городов и деревень со всей страны, – сочетая вполне современные подходы с сугубо «традиционными» практиками. Как эти подходы и практики выражались в разнообразных деталях обычая и сенсибильности, в пространствах, местах и ритуалах смерти – вот что я описываю на следующих страницах.
Практически каждый аспект нижеследующего рассказа так или иначе пронизан наследием Первой мировой войны. Непреходящие последствия того грандиозного конфликта, результатом которого стала смерть более чем двух миллионов немцев, слились в единый большой фактор влияния на то, каким образом воспринимали и трактовали смерть в Веймарский период. Это влияние, впрочем, нельзя определить просто и непосредственно, поскольку оно выражалось множеством неуловимых способов. И все же искусствоведы показали, что некоторые из тех же самых тенденций, которые способствовали созданию в искусстве движения Neue Sachlichkeit [нем. «новая вещественность»], также повлияли на иконографию и визуальную культуру кладбищ в Веймарской республике. На обычных гражданских кладбищах надгробия уменьшались и постепенно становились все более единообразными, отчасти в подражание большим военным кладбищам, ставшим символом смерти в Великой войне. Моторизованный катафалк – в начале своего широкого распространения, в 1920-х гг., нарочито и богато украшенная новинка – к 1930-м превратился в скромное и лишенное украшений транспортное средство[40]. После Первой мировой войны кремация стала считаться более приемлемой практикой.
Рис. 1.1. Гроб президента Фридриха Эберта, стоящий на катафалке на Потсдамской площади, 1925 г. По словам Джозефа Рота, толпы на улице выглядели так, будто «не они шли сами, а тишина медленно их подталкивала». – Bildarchiv Preußischer Kulturbesitz/Art Resource, NY.
Каждое из этих изменений было своеобразным ответом на массовую гибель, ужасы которой имели следствием призывы к новой социальной этике и общинному духу и стремление порвать с эгоизмом прошлого из уважения к исключительной жертве павших. После того как столько молодых людей потеряли жизнь за нацию, так и не удостоившись подобающего погребения, нарядные похороны стали представляться некоторым особенно непристойными. Казалось, война и ее ужасная цена сформировали в горожанах новую духовность, желание соединиться с чем-то – или кем-то – не из этого мира, возможно с кем-то, кто пропал на войне. Кете Кольвиц, потерявшая сына Петера в первые месяцы Первой мировой и так ярко писавшая о своей потребности найти его следы среди живых, служит на последующих страницах одним из лучших примеров этой тенденции. Но прежде чем я смогу показать многочисленные проявления влияния войны на берлинскую похоронную культуру, необходимо описать эту культуру, начав с некоторых базовых фактов о смертности в городе на рубеже 1920 – 1930-х гг.
ТРАДИЦИЯ И ТРАНСФОРМАЦИЯ
Население Берлина в 1930 г. насчитывало около четырех миллионов человек, что делало его третьим по величине мегаполисом в мире – после Лондона и Нью-Йорка. В таком крупном городе масштабы смерти были тоже велики и ставили вопросы, незнакомые людям, жившим в более ранние исторические моменты. Конечно, благодаря достижениям в сферах медицинской помощи, питания, санитарии и обеспечения жильем смертность по городу в целом действительно резко понизилась со времен основания Германской империи в 1871 г. – тогда годовой уровень смертности в Берлине составлял почти 40 на 1000 человек. К началу Великой войны в 1914 г. она упала до 14,6/1000. В 1918 г. случился страшный скачок, когда в результате эпидемии гриппа, затронувшей большую часть планеты, смертность поднялась до 20,5/1000. В ноябре и декабре 1918 г. грипп привел к высочайшему уровню смертности среди гражданского населения за весь период войны[41]. Однако к 1930 г. смертность понизилась до нового минимума – 11,2/1000[42]. На практике это означало, что между 1925 и 1930 гг. умирало около 50 тысяч жителей Берлина ежегодно[43]. Еще 1800 младенцев, или 0,4/1000, ежегодно рождались мертвыми, хотя их смерти не входили в общую статистику смертности[44].