Поскольку путник, утомленный вчерашними мытарствами, коматозным сном и затянувшимся постом, чувствует себя далеко не лучшим образом, он шагает дальше по неудобной ухабистой мостовой, на которой в больших выбоинах среди бесчисленных бугорков и горбов рдеют лужицы рыжеватой воды, оставшейся здесь после недавнего дождя, окрашенной как будто в цвет ржавчины из давно канувшего, позабытого, но неотступного воспоминания. И действительно, метров через сто оно снова настигает его, когда вымерший канал упирается в тупик. Бледный луч солнца внезапно озаряет приземистые дома на противоположном берегу, чьи обветшавшие фасады отражаются в зеленоватой стоячей воде; у набережной стоит на приколе накренившийся старый парусник, сквозь истлевшее днище которого кое-где проглядывает его остов: шпангоут, флоры и футоксы. На этот раз пронзительное ощущение дежа вю долго не пропадает, хотя тусклый зимний свет быстро приобретает прежний серый оттенок.
В отличие от нескольких уже упомянутых совершенно плоских барж, которые, пока они были на плаву, еще удалось бы кое-как протиснуть под металлическим мостом, не откидывая его настил, этот заблудший рыбацкий корабль, чья большая мачта сохранилась (хоть и согнулась под углом почти 45 градусов), мог встать здесь на прикол только в те времена, когда пропускная система в начале бокового канала еще не пришла в негодность. Валлон как будто припоминает, что истлевший корабль, неожиданно всплывший из глубин его памяти, уже был живописной развалиной, когда он впервые увидел его на этом же месте в таких же призрачных декорациях; странно, конечно, ведь сейчас он ясно осознает, что это детское воспоминание: маленькому Анри, как его называли тогда в честь знаменитого крестного, было лет пять или шесть, и он держался за руку своей матери, пока она искала какую-то родственницу, несомненно, близкую, которая куда-то запропастилась после семейной ссоры. Неужели за сорок лет ничего не изменилось? Что касается ухабистой мостовой, воды цвета морской волны, отделки домов, то это еще можно допустить, но мыслимо ли, чтобы сохранилась прогнившая древесина рыбацкой лодки. Как будто время однажды завершило свою разрушительную работу и с тех пор каким-то чудом утратило силу.
Часть набережной, расположенная перпендикулярно каналу, замыкающая его и дающая возможность автомобилям и пешеходам переправляться с одного берега на другой, тянется вдоль обветшалой железной ограды, за которой виднеются лишь деревья, рослые липы без видимых увечий и повреждений, уцелевшие, как и близлежащие постройки, во время бомбардировок, и они все такие же, думает путник, какими были когда-то давно. Здесь и заканчивается Фельдмессерштрассе, упираясь в тупик. Впрочем, об этом его предупреждала весьма любезная официантка в пивной «Спартак» (теперь прославленный фракийский бунтарь уступил свое имя берлинской марке пива). За этими старыми деревьями – добавила она, – под сенью которых буйно разрослись кусты ежевики и сорная трава, начинается русская зона оккупации, чья граница проходит по северной окраине Кройцберга.
От неотступных видений, по фрагментам воссоздающих давно позабытое прошлое, путника отвлекают непривычные для города звуки: трижды кричит петух, звонко и мелодично, хотя на этот раз от слушателя его отделяет расстояние не во времени, а в пространстве. Не заглушаемый никаким шумом, его крик слышен так хорошо, что по нему можно судить о той необыкновенной тишине, в которой он раздается и разносится протяжным эхо. Только сейчас Валлон замечает, что с тех пор, как он свернул на эту захолустную улицу, вдали от городской суеты, он не видел ни одной живой души и не слышал ничего, кроме шарканья собственных ботинок по неровной мостовой. Самое подходящее место для передышки, в которой он так нуждается. Обернувшись, он почти без удивления видит, что в последнем на этой четной стороне доме под номером 10 располагается вполне приличная гостиница с меблированными комнатами. Этот постоялый двор, несомненно, принадлежит той же эпохе, что и вся улица. Тем не менее, на широкой, прямоугольной вывеске из новенького блестящего листа железа, покрытого красноватой охрой, золотистыми буквами выведено явно современное и приличествующее обстоятельствам название: «Die Verbündeten»,[13]В полуподвале устроено даже какое-то бистро, и, увидев, что у него французское название – «Café de Alliés»,[14]Валлон еще решительнее толкает дверь, ведущую в тихую гавань, которую послала ему судьба.
Внутри темно и тихо, даже тише, чем было на безлюдной набережной, если такое вообще возможно. Немного пообвыкнув, путник начинает различать в глубине этой берлоги нечто, напоминающее живого человека: высокий, толстый мужчина с угрюмым лицом, словно застывший в ожидании, как паук в центре своей паутины, стоит за старомодной резной деревянной стойкой, упираясь в нее обеими руками и слегка наклонившись вперед. Сей фактотум, исполняющий обязанности бармена и заодно принимающий постояльцев, встречает его молчанием; однако надпись на дощечке, выставленной на самое видное место, прямо перед ним, ясно дает понять: «Здесь говорят по-французски». Неуверенным тоном, как будто через силу, путник произносит:
– Добрый день, месье, у вас есть свободные номера?
Тот, не шелохнувшись, долго разглядывает непрошеного гостя, а потом по-французски, хотя и с заметным баварским акцентом, почти угрожающим тоном спрашивает:
– Сколько?
– Вы хотите спросить – сколько я готов заплатить?
– Нет. Сколько номеров?
– Ах, вот оно что. Само собой разумеется, один.
– Само собой это не разумеется – вы спросили про свободные номера.
Наверное, от смертельной усталости, которая навалилась на него разом, путнику чудится, что они, словно эхо, повторяют заранее составленный и уже когда-то (но где, когда и кем?) произнесенный диалог, как будто он стоит на сцене театра и разыгрывает пьесу, написанную кем-то другим. К тому же такая язвительность в начале переговоров не предвещает ничего хорошего, поэтому он уже собирается ретироваться, когда второй мужчина, столь же грузный и тучный, как и первый, появляется из подсобного помещения, еще погруженного в непроглядный мрак. Приближаясь к своему напарнику, новоприбывший замечает, что потенциальный постоялец попал в затруднительное положение, и его физиономия, столь же круглая и гладкая, все шире растягивается в приветливой улыбке. На французском, с менее заметным немецким акцентом он восклицает:
– Добрый день, месье Валь! Значит, снова к нам?
Сейчас, когда они стоят бок о бок за стойкой бара, возвышаясь над Валлоном (который, того и гляди, совсем растеряется), словно он находится на ступень ниже, они кажутся близнецами, так похожи их черты, несмотря на столь разные выражения на лицах. Сбитый с толку раздвоением портье и тем необъяснимым обстоятельством, что его здесь знают, о чем свидетельствуют слова более обходительной половины его собеседника, путник поначалу воображает сущую нелепицу: будто бы раньше он бывал в этом кафе с матерью, и тот, другой, помнит об этом… Он начинает что-то невнятно лепетать. Но радушный содержатель гостиницы тотчас продолжает: