Внимательно приглядевшись к потолку моего жилья, можно было различить целую сеть пересекающихся бороздок, которые рассказывали историю квартиры — так же, как кольца пня рассказывают историю дерева, а морщины на лице поэта — историю его жизни. Когда-то она была «коммуналкой», в которой жили — вместе, но обособленно — три не то четыре семьи. Я часто пытался представить себе, как в ней умирали люди и как их затем обнаруживали соседи, — или как они умирали и долгое время никто их не обнаруживал. Подобно миллионам других россиян, они, наверное, снимали с вбитого в стену гвоздя — когда заходили в уборную «по большому делу» — персональные сиденья для унитаза, ругались из-за убежавшего на общей кухне молока, строчили друг на друга доносы и спасали друг друга. Затем, в девяностых, кто-то снес разделявшие комнаты перегородки и обратил квартиру в жилище, предназначенное для богача, а от прошлой ее жизни остались только вот эти линии на потолке, показывающие, где с ним встречались стены. Спален здесь теперь было лишь две — одна для гостей, коих у меня почти не бывало, — и мрачное прошлое квартиры плюс везение, благодаря которому я ее получил, порождали во мне — по крайней мере, поначалу — чувство вины.
Девушки сняли, как это принято у русских, обувь в прихожей, мы прошли на кухню. Маша уселась мне на колени, поцеловала меня. Губы ее были холодными и сильными. Я оглянулся на Катю — та улыбалась. Я понимал: девушки принимают меня за кого-то другого, однако в квартире моей не было ничего, что я хотел бы сохранить сильнее, чем хотел сейчас Машу, а в то, что они способны перерезать мне горло, я не верил. И вскоре Маша взяла меня за руку и повела в спальню.
Я подошел к окну, задернул шторы — темно-коричневые, с рюшами, они создавали, сдвинутые, впечатление, что за ними кроется театральная сцена, — а обернувшись, увидел, что Маша уже стянула с себя джемпер и сидит на краю моей кровати в короткой юбочке и черном лифчике. Катя, по-прежнему улыбавшаяся, устроилась здесь же, в кресле. Впоследствии она этого никогда больше не делала, однако всю ту ночь так в кресле и просидела, — может быть, охраняя Машу, не знаю. Ненормальность ее поведения поначалу немного мешала мне, но ведь и все происходившее выглядело нереальным, да и выпитая мной водка притупляла мои реакции.
На английских девушек Маша нисколько не походила. И на тебя тоже. Да собственно, и на меня. Менее сдержанная в постели, она не притворялась, не пыталась играть какую-то роль. Она излучала примитивную грубую энергию, захватывающую, вдохновляющую, веселую, жаждала и радовать, и импровизировать. А стоило мне оторваться от нее, как взгляд мой натыкался на ухмылявшуюся Катю, сидевшую так близко, что я хорошо видел ее даже без очков, — полностью одетую и словно бы наблюдавшую за ходом научного эксперимента.
Потом, когда мы уже просто лежали, обнявшись, Маша, тяжело дышавшая, не бодрствовавшая, но и не вполне заснувшая, отбросила, точно сломанную игрушку, мою руку, перекинутую через нее и сжимавшую ее ладонь, — отбросила, может быть, для того, чтобы я покрепче притиснул ее к себе, или из желания доказать, что случившееся и я реальны, что и я, и моя рука нужны ей. Так мне, во всяком случае, подумалось тогда. На другом конце кровати, находившемся, казалось, во многих милях от нас, белая нога Маши обвила мою, и я почувствовал, хорошо помню это, как ее накрашенные ногти вонзились в мою икру.
Когда утром в спальню стал пробиваться свет, я, проснувшись, увидел спавшую все в том же кресле, опершись подбородком о колени, так ничего с себя и не снявшую Катю, светлые волосы закрывали ее лицо, точно вуаль. Маша лежала рядом со мной, спиной ко мне, ее волосы рассыпались по моей подушке, кожа моя пропиталась ее запахом. Я снова заснул, а когда проснулся окончательно, девушек в квартире уже не было — они ушли.
Глава четвертая
— Здесь, — сказала Маша.
Мы стояли перед классическим зданием старой Москвы — потрескавшийся, пастельного тона фасад и просторный двор, в котором господа держали некогда своих лошадей и склочничавших слуг. Теперь во дворе стояли лишь пара сиротливых, ронявших бурые листья деревьев да три-четыре автомобиля, достаточно стильных, чтобы все понимали: среди жильцов есть люди со средствами. Мы прошли сквозь арочную подворотню и направились в дальний левый угол двора, к железной двери со стареньким переговорным устройством. Влажный воздух наполняло нечто, не бывшее ни дождем, ни снегом, — отдающая выхлопными газами российская сырость, которая выедает глаза и забивается в легкие. В такую погоду ты смотришь на небо и хочешь лишь одного: чтобы все поскорее закончилось, — как приговоренный к казни, поглядывающий на нож гильотины.
Маша набрала номер квартиры. Пауза, хриплый звонок. Женский голос произнес:
— Да?
— Это мы, — по-русски сообщила Маша. — Маша, Катя и Николай.
— Поднимайтесь, — сказал голос.
Дверь с гудением отперлась, мы начали подниматься по мраморной лестнице.
— Когда-то она была коммунисткой, — сказала Маша, — но, думаю, теперь уже нет.
— У нее временами память отказывает, — прибавила Катя, — но она очень добрая.
— Мне кажется, она не очень нам рада, — сказала Маша. — Ну посмотрим.
Она ожидала нас на лестничной площадке. Миниатюрная, с нередкой у русских старух фигурой толкательницы ядра и лицом, выглядевшим заметно моложе ее седых волос, которые она по прагматичному советскому обыкновению стригла, как это здесь называется, «под горшок». Черные ботинки на шнуровке, светло-коричневые чулки, опрятная, но изрядно поношенная шерстяная юбка и кардиган, прямо говоривший: денег у нас не водится. Ко всему этому — умные глаза и хорошая улыбка.
— Милая, — произнесла Маша, — это Николай…
Я понял, что она сообразила вдруг: фамилия моя ей неизвестна. По-моему, то была всего лишь четвертая наша встреча, если не считать знакомства в метро. В сущности, мы тогда были чужими друг другу, а может, не только тогда — всегда. Однако в то время знакомство с ее тетушкой представлялось мне правильным шагом. Меня не покидало чувство, что отношения наши могут оказаться долгими.
— Платт, — представился я и, пока мы обменивались рукопожатиями, прибавил, тоже по-русски: — Очень рад знакомству.
— Входите, — сказала, улыбаясь, старушка.
Боюсь, я немного забежал вперед. Просто мне хотелось рассказать тебе, как я познакомился с ней — с Татьяной Владимировной.
В те дни золотой лихорадки, когда половину домов в центре столицы укрывали щиты с рекламой «Ролекса», приближавшиеся по размерам к подводной лодке, а цены на квартиры в сталинских, похожих на свадебные торты, высотках приближались к найтсбриджским, деньги, ходившие по Москве, приобрели собственные, особые привычки. Они знали, что кто-то из сидящих в Кремле людей может отобрать их в любую минуту. Они не отдыхали за чашечкой кофе или на прогулке, катаясь по Гайд-парку в трехколесной повозке, как то делают деньги лондонские. Московские деньги норовили эмигрировать на Каймановы острова, в виллы Кап-Ферра или еще куда-нибудь, где их ждет уютный дом и никто к ним не полезет с вопросами. Либо прожигались, по возможности помпезно, — топились в заполненных шампанским джакузи, летали в личных вертолетах. В особенности любили деньги заглядывать в богатые автосалоны, выстроившиеся вдоль Кутузовского проспекта на пути к Парку Победы и музею Великой Отечественной войны. Они украшали свои «мерсы» и армированные «хаммеры» синими мигалками, которые раздавались (тысяч за тридцать долларов или около того) услужливыми чиновниками Министерства внутренних дел, — огнями, которые прорезали московские пробки, точно евреи море Египетское. Эти машины стекались к ресторанам и ночным клубам, в которых владельцам денег непременно следовало «засветиться», и стояли там, точно хищники, нежащиеся под солнышком у водопоя, пока сами деньги, засев в этих заведениях, объедались икрой и опивались шампанским «Кристалл».