— Семейные обстоятельства, — ответила Маша.
— Родители в Москву переехали?
— Нет, — сказала Маша. — Родители остались в Мурманске. А вот мне пришлось уехать.
Она произвела еще один жест — подняла руку и пощелкала себя пальцами по белой шее, — и этот я понял: пьянство. Общероссийское его обозначение.
— Ваш отец?
— Да.
Я представил себе скандалы, происходившие там, в Мурманске, слезы, зарплаты, пропивавшиеся в загулах, которые начинались прямо в дни получек, и маленьких девочек, прятавшихся в своей комнате и мечтавших о большом колесе, покататься на котором им не на что.
— Теперь, — сказала Маша, — в живых осталась одна только мама.
Я не знал, стоит мне выразить соболезнование или не стоит.
— Но у нас и в Москве есть родня, — сказала Катя.
— Да, — подтвердила Маша, — мы не одни в Москве. У нас есть тетушка. Может быть, мы вас с ней познакомим. Она старая коммунистка. Думаю, вам будет интересно.
— Был бы очень рад, — сказал я.
— В Мурманске, — продолжала Маша, — у нас почти не было знакомых. А Москва научила нас всему. Всему хорошему. И всему плохому.
Заказ нам принесли весь сразу, как это принято в кавказских ресторанах, ни в грош не ставящих медлительность наслаждения, подразумеваемую концепцией начального и основного блюд. Мы приступили к еде. Сидевшие за моей спиной бизнесмены уже насытились и теперь тискали своих спутниц — отнюдь не украдкой. Над столом нависало облако табачного дыма. Думаю, эти мужики курили даже под душем.
Я спросил, где живут Маша и Катя. Они ответили, что снимают квартиру на Ленинградском проспекте — давящейся машинами магистрали, которая идет к Шереметьеву, а оттуда дальше на север. Я спросил у Маши, нравится ли ей работа в магазине мобильных телефонов.
— Работа как работа, — ответила Маша. — Не всегда интересная.
Она улыбнулась — коротко и саркастично.
— А чем занимаетесь вы, Катя?
— Учусь в МГУ — ответила она.
Московский государственный университет — это российский вариант Оксфорда, только для поступления в него нужно дать взятку — и еще одну, чтобы защитить диплом.
— Бизнес-менеджмент.
Я показал, как то и ожидалось, что услышанное произвело на меня сильное впечатление. Затем начал было рассказывать о моей учебе в Бирмингеме, но Маша перебила меня.
— Пойдем потанцуем, — предложила она.
Оркестрик играл — в замедленном темпе — «I Will Survive»[2]и звучал при этом совершенно как кавказский похоронный оркестр, только-только присоединившийся к хору плакальщиков. Кроме нас танцевала всего одна пара — возбужденная девочка и ее подвыпивший «папик», которого она вытащила к самой эстраде. Маша с Катей извивались, рывками выбрасывая бедра вперед и назад, — то был стремительный разлив поддельного лесбиянства, коего требовал тогдашний этикет московских танцулек: раскованность, на какую способны лишь люди, которым нечего терять. В Маше присутствовало еще одно нравившееся мне качество: она умела жить одним мгновением, отрывая его от прошлого и будущего, чтобы стать в нем счастливой.
Я же шаркал по полу ногами и подергивался, перешел было на твист, но быстро понял, что переоценил свои силы (я знаю, мне придется взять несколько уроков перед тем, как мы исполним наш свадебный танец, — не забыл, не думай). Маша схватила меня за руку, и несколько минут мы протанцевали, запинаясь, вдвоем, — желавших поплясать скопилось вокруг нас уже немало, и я прижимался к Маше, прикрывая ее моим телом. Когда песня закончилась и мы смогли вернуться к нашему столику, я испытал облегчение.
— Вы прекрасно танцуете, — сказала Катя и рассмеялась вместе с Машей.
— За женщин! — сказал я. То был стандартный русский тост, а поскольку в России разрешается пить и тому, за кого поднимают бокалы, девушки звонко чокнулись своими стопочками с моей.
Какие у них были намерения, я все еще не знал, — если у них вообще имелись намерения, а не одно лишь любопытство и желание посидеть в ресторане за чужой счет. Основные события разворачиваются в Москве после третьего свидания, как и у нас, в Лондоне, — да, полагаю, и на Марсе тоже, — ну, может быть, после второго, если на дворе стоит лето. И куда, интересно, мы денем Катю?
— Не хотите посмотреть наши снимки? — спросила Маша.
Она кивнула Кате, и та извлекла на свет мобильный телефон. Русские девушки любят снимать друг дружку — думаю, это связано с новизной компактных камер и с мыслью, что, раз их фотографируют, они что-нибудь да значат.
— Мы их в Одессе сделали, — сообщила Маша.
Они побывали там в начале лета, пояснили девушки. Видимо, родственники имелись у них и в этом городе. Похоже, родственники в Одессе (этакой помеси Тенерифе с Палермо) есть почти у каждого.
Мы склонились над столом, и Катя устроила для нас слайд-шоу на крошечном экранчике ее телефона. На первом снимке они сидели в баре еще с одной девушкой. Катя смотрела в сторону от камеры и смеялась — вероятно, шутке, произнесенной кем-то, кто в кадр не попал. На втором Маша и Катя стояли в купальниках на пляже, прижавшись друг к дружке, а за спинами их возвышалось подобие египетской пирамиды. На третьем — одна Маша. Она сфотографировала свое отражение в зеркале платяного шкафа: стояла, упершись одной рукой в бедро, а другой держа перед собой телефон, который заслонял четвертую часть ее лица. В зеркале было видно, что, кроме красных купальных трусиков, на Маше нет ничего.
Я откинулся на спинку кресла и спросил, не желают ли они поехать ко мне, выпить чаю.
Маша твердо взглянула мне в глаза и ответила: «Желаем».
Я помахал рукой официанту, расписался в воздухе воображаемым пером — международный жест, означающий: «выпустите-меня-отсюда». В отрочестве ты видишь, как его производят твои родители, и обещаешь себе никогда так не делать.
Ко времени нашего ухода из ресторана на улице похолодало. Проведя в России три зимы, я знал: это серьезно — пришел настоящий холод, ледяной воздух, который таким до апреля и останется. Белый дым, поднимавшийся из труб стоявшей ниже по течению электростанции, казалось, замерзал в темном ночном воздухе. Дождь продолжался, капли, стекавшие по стеклам моих очков, размывали все, что я видел, усугубляя фантастичность этих картин. На Маше было все то же пальтишко с кошачьим воротником, на Кате — пурпурный пластиковый плащ.
Я выбросил вперед руку, и машина, уже отъехавшая от нас метров на двадцать, затормозила, сдала назад и остановилась у бордюра. Водитель запросил двести рублей, я, хоть это и был грабеж на большой дороге, согласился и сел рядом с ним. Водитель оказался русским — усатым, толстым и явно чем-то обиженным; ветровое стекло машины рассекала трещина, которую, судя по ее виду, могла создать его голова, а могла и пуля. На приборной доске стоял миниатюрный, подключенный на живую нитку к гнезду электрозажигалки телевизор, который показывал, пока мы ехали вдоль реки, бразильскую мыльную оперу. Впереди подрагивали в воздухе звезды кремлевских башен, за ними — сказочные купола замыкающего Красную площадь храма Василия Блаженного, а бок о бок с нами текла, загадочно изгибаясь и прорезая одичалый город, выглядевшая совершенно нереальной Москва-река. За моей спиной шептались о чем-то Маша с Катей. Машина толстого русского была раем на колесах, десятиминутным парадизом ослепительной надежды.