Долгое время я разбирал с пятиклашками стихотворение, которое называется «Ром-баба и печенье». Его смешно читать, а еще забавнее декламировать вслух. Поощряя детишек то дрябло раскисать, изображая «бесстыжую ром-бабу на тарелке, что напивается хмельным сиропом». Или съеживаться, крепко поджав губы в роли печеньиц, которые «глядят на пьяницу, дрожа от гнева и стыда». Кто это сочинил, я не знал, а потому писал внизу листочка: «Неизвестный автор».
Многие подозревали, что стихи придумал я сам, – лестное предположение. Но как-то раз одна знакомая подарила мне старинный том в обложке с зелеными разводами. На корешке, как положено, золотыми буквами, было написано «Басни» и имя автора: Франк-Ноэн. Там, между «Козлом, надумавшим побриться» и «Жуками-модниками», на странице 122 я и нашел «Ром-бабу и печенье». «Отпечатано в «Современной типографии» – Монруж (деп. Сена), улица Шатийон, 177 – 26 мая 1931 года».
Кроме разбора и комического чтения вслух, в классе каждый раз разыгрывалась еще одна, самая интересная, часть программы: ребята начинали спорить о том, что никаким боком не входило в школьную программу, но у них вызывало бурные – иной раз слишком бурные – эмоции. Понятно, что всеобщая симпатия склонялась на сторону ром-бабы, которая нежилась себе в сиропе в свое удовольствие. Но каждому, кто хотел чего-то достигнуть в будущем, невозможно было хоть сколько-нибудь не согласиться с позицией печенья: «Так и проживешь размазней до пятидесяти лет!»
Больше всего из этих дебатов мне запомнился толстенький Николя. Рыжий, веснушчатый, с хитрющими глазами. Махнув рукой на скучные – по крайней мере, для него – рассуждения о сравнительных достоинствах ром-бабы и печенья, он задорно, звенящим голосом крикнул: «Я, месье, процентов на восемьдесят ром-баба!»
Сладость от горечи
Читать горьких пессимистов, вроде Леото, Ренара, Чорана, Песоа, очень приятно. Они с таким презрением относятся к себе самим, к другим людям и ко всему фарсу бытия. И пишут так метко, так остро, с таким словесным изяществом, что невозможно усомниться – это истинная правда. С ними ты в полной безопасности. Раз все так плохо, хуже не будет. Они клеймят человеческое лицемерие, обман и суетность наших чувств. Однако не перестают делиться мыслями о мире, и получается забавно: проект мироздания никуда не годится, но его продолжают вычерчивать. Они, наверное, верят в словесность, раз, ни во что не веря, все же говорят. Противоречие, в котором их нетрудно уличить. Они считают, что не стоит оставаться в этом мире, однако же остаются.
Сегодня многие в метро и в поезде читают «Гарри Поттера» или Стефани Мейер. Вот где настоящая беда.
Нехитрый вымысел – и все эти люди уходят в него из собственной жизни, уходят туда, где настоящей жизни куда меньше. Такие книжки хорошо читать в десять лет, когда в силу природной тяги к чудесному увлекаешься любой приключенческой мурой, не обращая внимания на банальные штампы. В детстве читаешь, чтобы нагнать на себя страху, желательно лежа в постели. Витаешь в сладкой жути, надежно укутавшись в одеяло, и только голова в угрожающей зоне риска.
Самое замечательное – найти в том, что читаешь, парадокс. Наткнешься, например, однажды на такое: «Я не спал, потому что старался заснуть». Примерно то же самое с удовольствием от чтения пессимистов. Так утешительно повторять вместе с ними, что в мире нет ничего, кроме вселенского одиночества и скорби, не позволяя себе сбиться на лирику, – будто холодным снежком припорошило весь свет. В детстве, лежа в постели с книжкой, мы нагоняли на себя страх, а теперь, сидя в кресле с томиком Чорана или Леото, нагоняем тоску. И нам от этого приятно. Читая Ренара или Песоа, мы ни от чего не отказываемся. Даже от надежды. Мы бережем себя. Их отрицание великолепно. Они, конечно, правы, но только у них ничего не выходит. У них есть стиль. А значит, они лучше, чем другие, понимают вкус жизни.
Аэропланы Вирджинии Вулф
Удовольствие от книг бывает разного толка. Читаю и убеждаюсь, что я и сам разнолик. Одно дело знакомое удовольствие, которое переживаешь заново, листая с самого начала какой-нибудь альбом «Блейка и Мортимера»; лондонский клуб, виски, книжные полки, глубокое кожаное кресло – всем этим наслаждаешься тем острее, что точно знаешь: вот-вот появится, в совсем другой обстановке, в каком-нибудь порту или подземелье, злодей Орлик. Другое дело нехитрое удовольствие вживаться в роман Сименона: стать стервозной старой девой лет сорока, которая живет заемной жизнью – подглядывает из окна за соседями напротив и смакует куцые отрывки чужих судеб, – чего уж проще! Но в тот же вечер я с равным успехом превращусь в светского отшельника Леото. А вот пытаться снова вникнуть в Пруста, верно настроиться на него не так легко, но это приятная трудность: понимаешь, что каждый раз на это требуется все больше времени, но все равно получится, и ты, как всегда, по благодатному озарению, найдешь в Прусте что-то новое.
Складывается удивительная мозаика из книг, и в них больше меня, чем во мне самом, – ведь даже если я буду умирать в сознании, то не сумею быть одновременно всеми книгами, в которых побывал, а есть еще и недоступные, внушающие мне трепет и освящающие все множество. Как «Улисс» Джойса. Освою ли я когда-нибудь технику плавания, позволяющую не утонуть в «Улиссе»?
Но еще больше притягивают книги, к постижению которых ты почти готов. Посмотрев фильм «The Hours»,[7]где столько раз упоминается о «Миссис Дэллоуэй» Вирджинии Вулф, я загорелся желанием еще раз попробовать одолеть этот роман, хоть к сути фильма никакого отношения он не имеет. Поначалу книга никак не давалась. А потом я нашел подходящий ритм чтения. Читал несколько фраз и останавливался, ощущая сладостное насыщение. Минут десять вслушивался в этот вкус и только потом принимал следующую гомеопатическую дозу вулфовской прозы. Вот некая миссис Демпстер следит глазами за аэропланом в небе:
«И все дальше, дальше летел аэроплан, летел и таял – все дальше, дальше; проплыл над Гринвичем, над всеми мачтами; над островком серых церквей, Святого Павла и прочих, туда, где за Лондоном лежат поля, и темные стоят леса, и дрозд-ловкач прыгает дерзко, глядит зорко и – хвать улитку об камень – раз-два-три!
Все дальше, дальше летел аэроплан, пока не стал яркой искоркой; стремлением; сутью; символом (как представлялось мистеру Бентли, который вовсю трудился у себя в Гринвиче, подстригал машинкой газон) души человеческой; ее вечного стремления, думал мистер Бентли, топчась вокруг кедра, вырваться за пределы тела, своего обиталища, с помощью мысли – Эйнштейн, теории, математика, законы Менделя, – аэроплан же летел и летел».[8]
В издании серии «Библио» полно комментариев – одни просто анекдотические, другие поясняют, как воспринимать текст («Автор поочередно включает сознание разных персонажей: то такого-то, то такого-то…»).