тогда считался при Оттоновом дворе диковинкой – в девятнадцать лет он свободно говорил, читал и писал по-гречески, что могли только редкие, славные своей ученостью служители церкви. Правду сказать, когда сошло в могилу поколение тех мудрецов, писателей и стихотворцев, коими славится двор Карла Великого, даже более близкая франкам и саксам латынь пришла в запустение. Чтобы не скучать, Торлейв, имея охоту к языкам, стал обучаться у придворных диаконов латыни и к концу второго месяца уже мог не только обменяться приветствием, но и поддержать несложный разговор. За две зимы та мудрость повыветрилась – в Киеве никто больше не знал ни слова по-латыни. Кроме епископа Адальберта, ненадолго приезжавшего следующим после того посольства летом.
– Как с дерева слетел, да? – ухмыльнулся в рыжую бороду Станимир. – Меня самого вчера под вечер вот обрадовали. Приехал с челядином – гостем буду, дескать…
– Почему к тебе?
Торлейв удивился: Адальберт, будучи в Киеве, со Станимиром даже познакомиться не успел.
– Поклоны привез от родственницы нашей… братучады моей, бывшей нашей… от Горяны Олеговны, словом. – Произнося это имя, Станимир понизил голос и наклонился к Торлейву.
– Горяны? – в удивлении прошептал тот, и Станимир утвердительно опустил веки: дескать, да, но кричать не будем.
– Теперь иначе ее там нарекли как-то. Бери-труд, вроде того.
– Сестра Бертруда бишоф[21] Адальберт нарек ее, – подтвердил Хельмо, только у него вышло «зестра».
От сознания важности этих вестей Торлейв слегка переменился в лице. Вдруг вспомнив, куда и с кем шел, обернулся: Правена так и стояла в шаге за его спиной, на ее лице явно отражалась борьба со зреющей обидой. Торлейв поколебался, потом повернулся к ней и взял за обе руки.
– Обожди немного, – шепнул он ей. – На кой ляд встрешник их принес, но надо мне поговорить с ними. Дело важное. Поди пока к девкам.
– Хорошо, – согласилась Правена и отошла.
Даже по походке ее было видно, что обида режет ей сердце. Только встретились, двух шагов сделать не успели…
Но Торлейв уже отвернулся от нее. На уме у него была совсем другая женщина – Горяна Олеговна. Злополучная вторая жена князя Святослава, с которой тот прожил несколько лет, силой отобрав невесту у своего сводного брата Улеба. Брак этот был противен и невесте, и всей родне, да и сам Святослав в нем не находил радости. Эта женитьба разлучила его с Прияславой, его первой женой – единственной, кого он и правда любил, но и выпустить из рук правнучку Олега Вещего и единственную дочь-наследницу прежнего, до Ингвара и Эльги, киевского князя он не решался. Года полтора Горяна томилась в замужестве, а Прияслава – в добровольном изгнании, у себя на родине. Трудность разрешилась благодаря епископу Адальберту. Ни в чем тот не преуспел в Киеве, но Эльга добилась от сына разрешения для Горяны уехать с Адальбертом во Франкию и там поступить в монастырь, которым правила сама королева Матильда, мать Оттона. Адальберт заверил, что монахиня не может выйти замуж и принадлежит одному только богу. К богу христиан Святослав не питал любви, но ему одному и согласился уступить нелюбимую жену.
Осенью Горяна Олеговна уехала вместе с Адальбертом. Торлейв знал, что путь их протекал не гладко, что древляне пытались захватить ее, при этом и сама Горяна, и Адальберт были ранены, а кто-то из его спутников-немцев даже убит. Однако Люту Свенельдичу, сопровождавшему отряд, удалось почти целыми спровадить епископа с его дружиной за границы Русской земли и подвластных ей племен. Что с ними случилось дальше – уже две зимы никто не знал. О Горяне в Киеве не принято было вспоминать: Эльга стыдилась всего этого дела, и насильственной женитьбы сына, которую не смогла предотвратить, и ее бесславного исхода. Однако Горяна не перестала быть правнучкой Олега Вещего, и Торлейв был уверен, что о ее дальнейшей судьбе Эльга очень даже захочет услышать.
Невольно он бросил взгляд в сторону опушки, где сидела княгиня. Хельмо смотрел туда же, дожидаясь, пока Станимир объясниться с Торлейвом. Там Витляна подвела Браню к матери, и та, румяная и сияющая, что-то оживленно ей рассказывала.
– И что она? Горяна? – вполголоса спросил Торлейв. – Жива?
– О да! – очнувшись, подтвердил Хельмо. – Она живет в аббатстве Кведлинбург, под властью аббатисы, королевы Матильды.
Хельмо произнес «шивьет» вместо «живет», и многие слова у него выходили непохожими на себя, но Торлейв привык разбирать такую речь и легко его понимал.
– Она здорова и благополучна, уже может объясниться на саксонском языке, читает по-латыни, хотя пока мало понимает. Ее научили писать, чтобы со временем она смогла работать в скриптории. Она живет в покое, довольстве и почете – любая благородная женщина, девица или вдова, была бы довольна такой жизнью. Однако она желает стать монахиней в обители, по уставу святого Августина – так велико ее рвение. Удивительно, что в этой варварской стране… Сам Господь наставляет ее и вкладывает в душу такой огонь.
– Она всегда такой была, – кивнул Торлейв. – Все твердила, что хочет слово Христово нести, будто святая Фекла Иконийская. Ну да ладно. Ты ведь из такой дали не затем приехал, Хельмо, ами́кус ме́ус[22], чтобы от нее поклон передать?
Хельмо выразительно огляделся, и Торлейв, поняв его, кивнул и сделал знак, приглашая за собой. Они отошли с луга и присели на траву, отделенные от пестрой толпы стволами берез и кустом орешника. На самой опушке уселись трое, на кого Хельмо косился не без опаски – одноглазый здоровяк зрелых лет и два парня. У одного смуглая кожа и крупный орлиный нос обнаруживали греческую кровь, но волосы были светлые, белесые. У другого черные как уголь волосы, такие же густые брови и бородка на бронзовом лице выдавали сына каких-то кочевых народов.
– Кто это? – Хельмо опасливо кивнул на них. – По виду злодеи, почему они здесь зидят?
– Не бойся это мои люди. Кустодия[23].
– Черный – он не унгарий? Этому племени нельзя доверять!
– Успокойся, он не угрин, он хазарин.
– Хазарин? – Светло-карие глаза гостя раскрылись еще шире. – Здесь есть хазары?
– Есть, но в городе их мало. Моя мать привезла кое-кого из Карши. Илисара я с рождения знаю, он вырос у нас в доме. Хазары и правда схожи с уграми, но это другое племя, у них и язык совсем другой. Ты можешь его не опасаться, это мой человек.
– Он говорит на каком-нибудь понятном языке?
– На славянском и на русском, как я.
– А знаешь ли ты хазарский? – еще сильнее оживился Хельмо.
– Знаю, но хуже, чем греческий.
– Да ты просто клад учености! –