себе:
– Пудзь до мене (подойди ко мне), – сказал он и дал чего-то мне на пол, на тарелке. Там было нечто вроде капусты с говядиной, и все это сильно отзывалось топленым жиром… «Россейской кухни лучший цвет!»
– Цо ж не куштаешь, душечка? – спросил он, видя, что я только рассматриваю предложенное мне блюдо, но не касаюсь его. – Куштай, куштай, душечка, – то польски зразы, по-польску…
Приходилось же мне не есть дня по два и по три у моих новых хозяев, потому что они и сами, зачастую, брали пример с меня, то есть довольствовались, как они сами выражались, пищею св. Антония. А какие мастера они были закладывать, выкупать и опять перезакладывать! Вот уж истинно где голь-то была хитра на выдумки!.. Удивительно, как им не приходило в голову меня «спустить»! Если б я был собакой, так, наверное, спустили бы!.. Случалось, что все трое носили, вперемежку, одно пальто, одни брюки, одни сапоги: тогда один шел со двора, а двое сидели дома и дожидались его. Ну зато же и доставалось тому, кто, обещав вернуться через час, опаздывал двумя или тремя часами сверх сроку! Тут-то, по возвращении, сыпались на него крикливые галганы и псяюхи… Но вот что, однако ж, значит молодость!.. Как только, бывало, они разживутся деньгами, то и пошла писать, и все забыто!.. Тогда являлись и гербата, и каве (чай и кофе), со сметанкой (со сливками), и вудэчка (водка), бифштекс с макаронами… Тогда плясалось с притоптыванием и прищелкиванием пальцами, вместо кастаньет, и пелось:
Там на блоне блыщунт квеце,
Стое улан на ведеце;
А дзивчина, як малина.
Несе кошик руж.
(Там на ниве блистают цветы, стоит улан на ведете, а девица, как малина, несет корзинку роз).
Или выводилось из обожаемого Мицкевича:
Цо то за панич, там,
Цо попэнзе кони сам?..
(Что это там за господчик, что сам правит лошадьми?)
Зато у моих вечно споривших студентов никто меня не бил и не гнал… Что-нибудь из двух:
Хоть есть было нечего,
Да зато жить было весело.
И я в самом деле ожил, преобразился в беззаботного студента… «А! – думал я. – Верно, они намедни правду говорили, что науки и искусства облагораживают человека… Здесь у меня совсем другой дух!.. Но как же, однако ж, тут понять?.. – продолжал я думать. – Вчера сапожник у нас на дворе открестил своего ученика шпандырем, и когда кончил, то в наставление ему сказал:
– Вот это тебе вперед будет наука.
Которая же тут наука? Та ли, когда стегают, или же эта, свободная, про которую столько толкуют студенты?.. Но, верно, та совсем особая, сапожная наука?.. Странно, однако ж, куда ни посмотришь, – дерут, секут и лупят! Нет, я бы убежал в лес!..
А лес-то как хорош! Эти зеленые развесистые деревья!.. Этот живительный запах травы и листьев!.. И это дуновение душистого ветерка, который наполняет грудь твою упоительной прохладой!.. Ух, как отрадна милая волюшка в этом саду, лесу!.. Помню, это было вечером, тогда началась моя первая любовь!.. Но, господа, позвольте рассказать это в следующей главе.
Жить иль не жить?!
Я вам намекнул, что намерен был говорить о моей первой любви: но раньше, чем говорить о моей первой любви, я должен предварить вас, что меня выдрали жестоко, и за что опять, спрашивается?
Этот долговязый студиоз, новый мой протектор, снес меня, в том же доме, наверх, к одной барыне, немецкой купчихе. Там было много гостей, и меня напоили чаем с сухарями.
Проклятый китайский напиток вскоре же обнаружил свое действие. Я вам говорю: меня так схватило, что беда! Что хочешь, то и делай! Я подошел к тому, к другому из гостей; помню, замяукал преусердно, – не понимают, – что тебе, Васенька, говорят, сухарика захотел?..
Какой, черт, сухарика!.. Я думаю: что тут много рассуждать? – и взлез на огромный цветочный горшок магнолии. И месяц, помнится, еще так дивно играл на окне, прелесть!.. Вот тебе и на!.. Вот те и месяц! Бакенбардист-камердинер, ни слова не говоря, взял меня, доброго молодца, за ухо, вытащил очень дипломатически-учтиво в приемную, а оттуда в переднюю, и там отшлифовал немилосердно чем-то ременным, а потом выбросил на парадную лестницу… Я, раздосадованный и оскорбленный, сбежал по широким, опрятно выметенным ступеням и, выйдя на двор, крепко задумался. Самолюбие-то самолюбием, но и о шкуре, господа, надо тоже было подумать: ведь как хотите, а она моя!.. «Что это такое? – думал я. – Ужель в том только и состоит жизнь наша, что тебя будут драть и драть, как сидорову козу?..» Я даже начал сомневаться, что есть такие, которых не взбутетеривают, как меня… И какой же конец? Если уж нет другого выхода, то лучше не существовать…
Тут у меня в первый раз явилась мысль о самоубийстве.
«Быть или не быть?» – «То be or not to be?» – вот вопрос, который задал я, остановясь на дворе и помутившимися глазами своими смотря на грязную метлу, смиренно стоявшую в сторонке, тут же, у входа. Что благороднее? Быть этой грязной метлой, сносить все тукманки и подзатыльники судьбы или кончить все одним ударом? Но мы все сносим. Вот оттого-то так тебя и накаливают! О, подлое рабское существо, все, что имеет жизнь! Пресмыкаться, сносить обиды и в бессилии презирать самого себя!.. О! О!.. Если б знать, если б можно было верить материалистам-физиологам, что жизнь – не больше как нервная деятельность, – о, тогда бы я сейчас же решился пресечь это постыдное юдольное существование, потому что смерть сделала бы меня победителем над самой судьбой, смерть сделала бы меня свободным! Из раба я стал бы господином! Не достойная ли это зависти участь?..
Но в том-то и дело, что жизнь совсем не нервная деятельность! Жизнь… Словом, жизнь есть такая штука, что мне не хочется умирать!..
О моей любви
Развивая мысль о необходимости жить, я разозлился на всю природу. Я стал ничем не доволен. Эх, кабы сила, так бы все и перевернул… Чудо что такое натворил бы…
Ну, что это хоть бы за солнце! То покажется, то спрячется, то посветит, Христа ради, как будто семги отрежет на грош, на закуску, то опять начнет так жарить, как будто его колотят по