Хотя литературная судьба некоторых из них скорее напоминает библейское сказание об «ангелах, посланных в Содом»[135], институтки по-прежнему исправляют порочных и возрождают к жизни разочарованных в ней людей, о чем мечтает Чичиков в «Мертвых душах» и как это происходит в чеховской «Даме с собачкой». Этот ключевой для институтской темы сюжет исходит из основополагающего для нашей культуры понятия о том, что очиститься от греховной «скверны» мирской, повседневной жизни и спастись можно только с помощью сверхъестественных, потусторонних сил и средств, воплотившихся в данном случае в «Шиллеровых ангелочках»[136] из институтов благородных девиц.
Едва ли этот сокровенный смысл ощущается современным человеком. Он забылся не столько за давностью лет, сколько под давлением обстоятельств: люди, закрывшие институты благородных девиц, похвалялись тем, что они не институтки, и всячески поносили воспитанниц «благородных заведений». Однако им так и не удалось окончательно дискредитировать институток. Один лишь пример: в глухую пору конца 1940-х — начала 1950-х гг. в захолустном городке Слободском (что в Кировской области) директриса образцовой школы нарядила выпускниц «ни дать ни взять институтками» — не только в белые передники, но и в белые пелеринки[137].
О первых питомицах Воспитательного общества благородных девиц свидетельствуют не только прославившие их портреты Д.Г. Левицкого. Лучшая из «смолянок» первого выпуска, Глафира Ивановна Алымова (в замужестве — Ржевская) оставила мемуары: самые «прелестные воспоминания» относятся к пребыванию в Смольном монастыре. Она хвалит воспитанниц, превозносит начальницу С.И. де Лафон и славословит Екатерину II, создавшую этот «приют невинности и мира», в котором прошли «счастливые времена» ее жизни.
Очень тепло отзывались о своих институтах и женщины, кончавшие их в начале XIX в. Воспоминания одной из них — Елизаветы Аладьиной, впервые изданные в 1834 г., были первой и долгое время единственной публикацией мемуаров об институтской жизни[138]. Ее «Воспоминания институтки» посвящены «безмятежной» жизни в столичном Доме Трудолюбия, которую Аладьина описывает с «чувством беспредельной благодарности», уделяя особое внимание посещениям высочайших особ (и прежде всего — императрицы Елизаветы Алексеевны, чьей пансионеркой она была и в честь которой институт впоследствии стал называться Елизаветинским).
Воспоминания, которые публиковались с начала 1860-х гг., резко отличаются от мемуаров Елизаветы Аладьиной: это уже не «дань признательного сердца <…> благотворителям», а обвинительное показание против институтов благородных девиц. Обличая обстановку и быт женских институтов, мемуаристки не столько критиковали режим, основанный на казарменных идеалах николаевской эпохи, сколько отвергали саму институтскую «идею»: с точки зрения писательницы Софьи Хвощинской и ее единомышленниц, институт не давал ни удовлетворительного образования, ни настоящего, нравственного воспитания[139]. «Отжившая» институтская «идея» дискредитировалась, чтобы утвердить совершенно новый тип женского училища — открытую и общедоступную гимназию, которая появилась в России в эпоху кардинальных перемен в женском образовании, осуществлявшихся с конца 1850-х гг. Обличительный пафос противниц институтского воспитания жестко контролировался цензурным ведомством, которое очень заботилось о репутации воспитанниц казенных заведений: стоило Е.Н. Водовозовой пообещать вспомнить об их «кокетстве перед учителями и мужчинами вообще», как газете «Голос» было запрещено печатать ее статьи «Из заметок старой пансионерки»[140]. Окончательно разоблачить институтское воспитание Е.Н. Водовозовой удастся только почти через полвека.
Оценивая книгу Надежды Лухмановой «Двадцать лет назад», рецензент «Русского богатства» в 1895 г. писал: «В нашей литературе есть много изображений институтской жизни былого времени, и тема эта могла бы даже несколько надоесть»[141]. Он и представить себе не мог, сколько институтских мемуаров появится с конца XIX в. Именно в это время будет опубликована основная масса самых разнообразных воспоминаний о женских институтах: для детей и для взрослых, беллетризованных и сохраняющих строго мемуарный характер. Одной из главных причин для воспоминаний послужили столетние юбилеи ряда женских институтов, открытых в конце XVIII — начале XIX в. Оказалось, что многие институтки довольны институтским прошлым и сохранили светлую память о своем институте. Воспоминания, приуроченные к юбилеям, наверное, не отличаются особой объективностью. Однако нет никаких оснований подозревать в неискренности всех мемуаристок, которые не считают себя жертвами институтского воспитания и отдают ему должное: «…если прежние институтки уступали нынешним гимназисткам и курсисткам в смелости и предприимчивости, — писала Н.П. Грот, — зато приученные с детства к дисциплине, порядку и заботе о своих обязанностях, они были вообще скромнее, женственнее и семейственнее их»[142]. Автор этих слов предназначала свои мемуары для детей и внуков и потому писала, что думала. Одни мемуаристки думали так, другие (как, например, Е.Н. Водовозова) иначе. Воспоминания конца XIX — начала XX в. наконец отразили неоднозначность и противоречивость отношения к институтскому воспитанию. Лишь учитывая и сопоставляя все точки зрения, мы сможем понять, что же представлял собой институт благородных девиц.
А.Ф. Белоусов
Г. И. Ржевская
Памятные записки
I Вступление1
Нерадостно было встречено мое появление на свет. Дитя, родившееся по смерти отца2, я вступала в жизнь с зловещими предзнаменованиями ожидавшей меня несчастной участи. Огорченная мать3 не могла выносить присутствия своего бедного девятнадцатого ребенка и удалила с глаз мою колыбель, — а отцовская нежность не могла отвечать на мои первые крики. О моем рождении, грустном происшествии, запрещено было разглашать. Добрая монахиня взяла меня под свое покровительство и была моею восприемницею. Меня крестили как бы украдкой. По прошествии года с трудом уговорили мать взглянуть на меня. Она обняла меня в присутствии родных и друзей, собравшихся для этого важного случая. День этого события был днем горести и слез. Отец благословил меня еще до моего рождения и завещал дать мне имя, которое я ношу. Это обстоятельство часто служило мне утешением среди горестного моего сиротства. Мне постоянно твердили о нерасположении ко мне матери моей. Пока я жила возле нее, я нисколько этого не замечала и не страдала от этого: напротив, хотя я была ребенок, но видела, что строгость, которой придерживались в отношении к моим братьям и сестрам, не простиралась на меня; причины этого я не понимала. Я нисколько не боялась матери, но всячески старалась ей угодить. Она меня ласкала не более других детей, но чаще улыбалась мне и всегда со слезами на глазах. Когда, семи лет, меня разлучили с нею, чтобы поместить в Смольный монастырь, я начала огорчаться всем, что приходилось мне слышать до этой поры. Чувствительность моя развилась при виде ласок, которыми осыпали родители моих подруг.