делать, чтобы наша вторая половина не брала верх над первой, лучшей. В этом и секрет. У нас что получилось: на словах мы о хорошем расписываем, а на деле только низменные инстинкты развязываем. И этим всё лучшее уничтожаем. У нас наверху подлость, насилие, ненависть, а всё лучшее вниз загнано. Переместить наоборот — всё на свои места встанет.
Вера покачала головой:
— Не знаю… Ты смотри, у меня в райкоме секретари, инструктора каждый день перед глазами, я их насквозь вижу. Да и все районное начальство у меня на виду. Народ аховый, без сантиментов, трезвость одна. Жалости от них не жди, если что лично их касается. Приказ получат — до капли выжмут из людей, без пощады, иначе самим головы не сносить. А при случае разговорится по-человечески, о семье, да хоть о погоде — и у тебя сердце перевернется: ведь не плохой же человек перед тобой, как и все, и совсем не изверг! Что его извергом заставляет быть? Власть? Он сам власть, хоть бы и маленькая. Зачем он этой властью сделался, кто его заставлял? Наверх карабкался? А что в этом плохого? Каждый ищет для себя лучше, и он искал. Можешь ему запретить?
— Зачем? Тогда каждому сильному надо крылья подрезать. Пусть себе лезет наверх, только — без подлости, в этом и вся суть вопроса. Каждый может развивать свои способности, добиваться для себя лучшего, только не за счет подлости, в этом и дело.
— А если наверх людей эгоизм, основа подлости, гонит, тогда что? — упрямо возразила Вера. Николай решительно возразил:
— Это не верно. Рост, развитие, не из одного эгоизма берутся: это закон жизни. И подчиняться ему можно либо по-человечески, либо по-звериному, затаптывая в грязь других — в этом разница. И учти, что не все к власти стремятся: для большинства развитие совсем не в этом и им власть, как мы её себе представляем, совсем не нужна.
— И этого не зеваю, не уверена, — не согласилась Вера. — Я всегда хочу, чтобы мне хорошо было, так же и любой другой. А всем не может быть хорошо. Значит, кому-то будет хорошо — за счет других.
— Ты хочешь, чтобы тебе хорошо было, а когда видишь, что другим плохо, и сама себя плохо чувствуешь. Тогда и тебе хорошо не будет, как бы ты хорошо ни жила. Что на это скажешь?
Вера засмеялась:
— Поймал меня? — Дурачась, она взъерошила ему волосы. — И ничего не поймал: я же говорю, что я как оборотень, из двух половинок, и одна половинка другой иной раз по физиономии надавала бы! Вот, смотри, я же грязная, развратная: ты у меня в первый раз, а я с тобой не могла без этого поговорить! А разве правда, что я развратная? Ну, скажи, правда, если я сама себя совсем другой чувствую?
Николай, шутя, закрыл ей рот рукой:
— Ну, теперь самобичевание началось! И самооправдание… Ты лучше помолчи на этот счет. Ты сама себе первый судья.
— Нет, не шутя, серьезно? — настаивала Вера.
— Это и есть серьезно. Я, Вера, так на вещи смотрю: надо к ним реально подходить. Верно, много в нас плохого. И пусть, может быть, когда-нибудь и исправимся. Это долгий процесс. Если же скорее захочешь и насильно будешь исправлять — только покалечишь нас. Но есть в людях и хорошего не мало — и оно может всё плохое перекрыть. Как у тебя, например. Я не шучу, раз сама себя чистой чувствуешь и то, что плохим считаешь, не со зла делаешь и не во зло другим — тогда и нет ничего плохого. И ты тогда сама себе первый судья, совесть твоя.
— Какой ты добрый, — шутливо протянула Вера.
Николай улыбнулся:
— Добрый, не добрый, это еще вопрос. А вот что сейчас нужно ко всему проще, снисходительнее, что ли, подходить, в этом я убежден. Когда всё так перепуталось, как теперь, что и не пошлешь, где добро, где зло, лучше уж всё добром считать, кроме одного: прямого насилия над людьми…
— А остальное всё хорошо? — насмешливо и радостно воскликнула, Вера, — Я же и говорю, что ты добрый!..
Они лежали, тесно прижавшись друг к другу. Николай гладил её рассыпавшиеся волосы, думая о том, что образ, который носил он в себе до- этого вечера, — образ возбуждавшей воображение вызывающей, наверно капризной и чем-то такой особой красавицы, — давно и бесследно исчез, как будто его никогда и не было. Рядом была тоже красивая, часть его самого, женщина, мучающаяся той же болью, что и миллионы и миллионы других людей, непрестанно и неутомимо тянущихся к неизменному ускользающему счастью и никогда не достигающих его. Ему казалось, что он не только умом, но и всей кожей, всем телом, до кончиков пальцев, чувствует его. Но это чувство на вызывало боли, раздражения или возмущения, наоборот, странным образом оно будто бы даже успокаивало и давало какое-то утешение. И ему хотелось только лежать, растворившись в ощущении покоя, ни о чем не думая, сберегая редкое ощущение небытия в бытии — страшно было подумать даже о том, чтобы посмотреть на часы. Ему казалось, что и у Веры такое же чувство: притихнув, она лежала, не шевелясь, положив, голову ему на плечо…
Где-то совсем близко, будто сразу за стеной, спросонья захлопал крыльями петух и заливисто выкрикнул первый в эту ночь клич. Тотчас же ему отозвались петушиные голоса, один, второй, третий — несколько минут перекликались они, вдруг взворошив тишину и словно разрушив стены, отделявшие мир Веры и Николая и сливая его со всем, что было за ним.
— Проклятый кочет! — не открывая глаз, пробормотал Николай. — В суп его, чтобы не тревожил… Останови время, Вера…
Вера, приподнялась, положила ему руку на грудь.
— Не остановишь, милый… Как его остановишь? Да и не нужно. .
Она говорила опять каким-то другим, упавшим голосом. Он открыл глаза, тревожно посмотрел на неё.
— Я лежала сейчас, и думала: всё это слова, теория, а на деле совсем всё по-другому. Вот, хорошо с тобой, а ведь не надо было этого делать. Только хуже будет, тяжелей, и тебе, и мне, — вздохнула Вера.
— Ты о чем?
— Да о том, что встретились мы с тобой, а не надо было так встречаться. Ведь это наша последняя встреча с тобой. Видишь, я так говорю, будто тебя век знаю, а встреча наша всего первая. И последняя…
— В чем дело, Вера?
— Постой, скажу сейчас. Я, видишь, не знала тебя, не понимала. Неоткуда понимать было. А теперь вижу, догадываюсь, что