захочет, - за делом и просто так.
IV.
Спускаясь к Крещатику, Степан о многом передумал. Свидание с Левко его укрепило.
Он говорил себе, что путь Левко — его путь, и судьбе товарища невольно завидовал. Нельзя себе представить что-нибудь лучшее, чем эта опрятная комната! Тихо, упорно, работает в ней Левко, сдаст зачёты, получит диплом и вернётся в деревню новым, культурным человеком. И принесёт туда новую жизнь. Так должен работать и он. Степан ясно чувствовал всю важность своих обязанностей, сознание которых он было утратил, вступив на чужую городскую почву. Он припоминал, как провожали его в районе, и от этого воспоминания повеяло далёким теплом. Как он смел хоть на минуту забыть товарищей, оставшихся там, без надежды вырваться из глуши? И он улыбнулся, мысленно приветствуя их.
Рад он был и первому знакомству с городскими людьми. Первый — сухощавый торговец, которого он мог бы задушить двумя пальцами, второй — полусумасшедший учитель, выгнанный из школы вместе со своим язычком и придурью. О Первом не стоило даже думать — мелкий нэпманчик, у которого жена утром доит коров, а вечером надевает шёлковое платье и ходит к знакомым на чай. А он сам — трус, он, как студень, дрожит за свой домик и лавочку, в которых вся его жизнь и надежда. Степан с наслаждением раскрывал себе духовную пустоту хозяина хлева, заменявшего ему покамест комнату.
Что может быть в душе этого торговца, кроме копеек и селёдок? Что может он чувствовать? Он живёт, пока ему дают жить. Он — бурьян, мусор, который пропадёт без следа и памяти.
Учитель был интереснее. Этот о чём-то мыслит и чем-то живёт. Но его комната… Степан весело рассмеялся, вспомнив её. Он сразу представил себе судьбу этого господина. Учитель был когда-то хозяином большой квартиры, и революция, отнимая ордерами комнату за комнатой, загнала его вместе с недореквизированным и недораспроданным имуществом в этот уголок, напоминающий остров после землетрясения. Она разрушила гимназию, в которой учил он буржуйских сынков, как лучше угнетать народ, и бросила в архив, как крысу, возиться со старыми бумагами. Он ещё жив, он ещё кричит, но его будущее — издыхание. Да он и так мёртв, как та латынь, которая только чорту нужна.
Вот они, эти горожане! Всё это старая пыль, которую нужно смести. И он к этому призван.
С такими отрадными мыслями Степан незаметно дошёл до Крещатика и сразу очутился в густой толпе. Он оглянулся и впервые увидел город ночью. Яркие огни, грохот и звонки трамваев, скрещивавшихся и разбегавшихся во все стороны, хриплый вой автобусов, легко кативших свои громоздкие туши, пронзительные выкрики автомобилей и извозчиков вместе с глухим шумом человеческой волны сразу оборвали его мысли. На этой широкой улице он встретился с городом лицом к лицу. Прислонившись к стене, прибитый к ней волнами толпы, смотрел он блуждающими глазами и не видел конца этой улице.
Его толкали девушки в тонких блузках, ткань которых незаметно переходила в оголённость рук и плеч, женщины в шляпах и накидках, мужчины в пиджаках, юноши без фуражек, в сорочках, с засученными до локтей рукавами, военные в тяжёлых душных формах, горничные, матросы Днепрофлота, подростки, головокружительно мелькали форменные фуражки техников, лёгкие пальто франтов, грязные куртки босяков. Он провожал взглядом стриженые и убранные косами головки, прямые и склонённые в сладостном изгибе шеи; перед ним проходили влюблённые парочки, безразличные одиночки — уличные Гамлеты, оравы парней, гоняющихся за женщинами, бросая им избитые и плоские слова, приобретавшие волнующую остроту, запоздалые дельцы, не торопящиеся в скучные дома, степенные дамы, косо поглядывающие на мужчин и вздрагивающие от неожиданных прикосновений. Уши слышали неясный шум перепутанных слов, внезапные выкрики, случайную брань и тот острый смех, который, сорвавшись где-то, катится из уст на уста, зажигая их по очереди сигнальными огнями. И душа его загоралась безудержной ненавистью к этому бессмысленному, смеющемуся потоку. На что способны все эти головы, кроме смеха и ухаживания? Разве можно допустить, что в их сердцах живут какие-то идеи, что их жиденькая кровь способна к порыву, что у них есть сознание своих задач и обязанностей?
Вот они, горожане! Торговцы, бессмысленные учителя, беззаботные — по глупости — куклы в пышных одеждах! Их нужно вымести вон, нужно раздавить этих развратных червей и очистить их место иным.
В сумерках улиц ему чудилась какая-то скрытая западня. Тусклый блеск фонарей, освещённые витрины, сверкающие огни кино казались ему блуждающими среди болота огнями. Они манят и губят. Они светят, но ослепляют. А там, на холмах, куда массой восходят дома и убегает широкая мостовая, во тьме сливающаяся с небом и камнями, там громадные водоёмы отравы, жилища слизняков, вечерами приплывающих сюда, на этот древний Крещатик. Если бы он мог, он, как сказочный волшебник, призвал бы гром на это серое тяжёлое болото.
Степан стал проталкиваться сквозь толпу, намеренно не обращая внимания на протесты и потупив голову, как его затягивало в водовороте. Тут сталкивались сотни ног и сотни туловищ, прилипали сотни глаз. Из широкого фойэ, освещённого слепящими латами, с яркими плакатами и гигантскими надписями, валила толпа, то разливаясь, то сжимаясь под напором встречных течений. Было время, когда кончались сеансы, и во внутренностях этих помещений совершался обмен веществ.
«Картинки смотрят», — думал Степан, выбираясь из живой преграды.
Не останавливаясь проходил он мимо роскошных витрин, где в электрическом блеске играли громадными бантами, переплетённые шёлк и кисея, ниспадая лёгкими волнами с подставок на подоконники, где на стеклянных полках лежало золото и искристые камин, душистое мыло, причудливые флаконы духов, кучи папирос с цветистыми этикетками, турецкий табак и янтарные мудштуки. На всё это он бросал пренебрежительные взгляды, — огонь и лёд. Электрический магазин сразу остановил его. За его зеркальной витриной беспрерывно загорались и угасали цветные лампочки, и хрусталь выставленных люстр вспыхивал на миг дивными мёртвыми цветами. Степан горько подумал — отчего бы не понести эти лампы на село, где бы они были для пользы, а не для развлечения.
О, ненасытный город!
Книжного магазина он не узнал. Неужели это те самые дорогие, родные ему книги лежат в громадном углублении, бесконечно повторяясь в боковых зеркалах? Зачем выставлять их напоказ перед насмешливой бессмысленной толпой? Разве она способна погрузиться в глубину страниц, в хранилище великих мыслей, призванных двигать миром? На это она не имеет права. Он видел в этом кощунство, и его охватила острая жалость за эти опозоренные, заплёванные безразличными взглядами сокровища — растоптанную в жажде развлечений