тифлисского салона к нам пожаловало? — Где же твой муж, моя дорогая? — Вероника пожала великолепными плечами, да так, что Михаил Афанасьевич Булгаков просто сказал «о» и отвернулся.
— Не знаю, maman. — Ей казалось, что этим «maman» она парирует Верочку, но Мэри Вахтанговна, похоже, не замечала в таком адресе ничего особенного. — Утром он сопровождал главкома в Кремль, но должен был бы уж вернуться три часа назад…
«Хорошо бы вообще не вернулся», — подумал проходящий мимо с бокалом вина Булгаков.
— Пью за здравие Мэри, милой Мэри моей! Тихо запер я двери и один без гостей пью за здравие Мэри! — возгласил какой-то краснобай.
Начались стихийные тосты. Дядя Галактион стал шумно протестовать, говоря, что тостам еще не пришел черед, что произнесение тостов — это высокая культура, что русским с их варварскими наклонностями следует поучиться у более древних цивилизаций, делавших утонченные вина уже в те времена, когда скифы только лишь научились жевать дикую коноплю.
В общем, началось было шумное хаотическое веселье, именно такое состояние, которое и позволяет потом сказать «вечер удался», когда вдруг за окнами взорвалась шутиха, другая, забил барабан и послышались молодые голоса, скандирующие какую-то «синеблузную» чушь вроде: «Революции семь лет! Отрицаем мир котлет! Революция пылает, власть семьи уничтожает!» Это и были «синеблузники», последнее увлечение младшей Градовой, восемнадцатилетней Нины.
Гости высыпали на крыльцо и на террасу, чтобы посмотреть представление маленькой группы из шести человек. «Начинаем спектакль-буфф под названием „Семейная революция“!» — объявила заводила и тут же прошлась колесом. Заводилой как раз и была Нина, унаследовавшая от матери темную густую гриву, в данный период безжалостно подрубленную на пролетарский манер, а от отца — светлые, исполненные живого позитивизма глаза и взявшая от остального мира, столь восхищавшего всю ее юную суть, такую сильную дозу юного восхищения, что она сама порой казалась не каким-то отдельным имярек существом, а просто частью этого юного восхитительного мира в ряду искрящихся за соснами звезд, стихов Пастернака и башни Третьего Интернационала. Искрометному этому существу предстоит сыграть столь существенную роль в нашем повествовании, что нам, право, не доставляет никакого удовольствия сообщение о том, что акробатическая фигура, с которой она появляется на этих страницах, завершилась довольно неудачно — падением, и даже несколько нелепым приземлением на пару ягодичек, к счастью достаточно упругих.
Вообще весь «буфф» оказался каким-то чертовски нелепым и почти халтурным, если к этому еще не добавить его бестактность.
Здоровенная орясина, пролетарский друг профессорской дочки Семен Стройло, накинув на свою юнгштурмовку какую-то несуразную лиловую мантию, а башку вбив в маловатый цилиндр, деревянным голосом зачитал:
Я профессор-ретроград,
У меня большой оклад.
На виду у всей страны
Я тиран своей жены.
Остальные участники труппы построили за его спиной довольно шаткую пирамиду и стали выкрикивать:
— По примеру Коллонтай ты жене свободу дай!
— Наша Мэри бунту рада, поднимает баррикаду!
— Обнажив черты чела, говорит: «Долой обузу!
Я свободная пчела! Удаляюсь к профсоюзу!..»
Каждый восклицательный знак, казалось, вызывал все новые опаснейшие колебания, и гости следили не за дурацким текстом, а за столь шатким равновесием. В конце концов пирамида все-таки рухнула. Никто, к счастью, не пострадал, но возникла ужасная неловкость, возможно, даже и не от бездарности зрелища, а от подспудного ощущения фальшивости этого «бунтарства»: так или иначе, но «синие блузы» были на стороне правящей идеологии, а собравшиеся у Градовых либеральные «буржуа» всегда полагали себя в оппозиции.
— К столу, господа! К столу, товарищи! — закричал дядя Галактион.
Вдохновленные этим призывом Отари и Нугзар запели что-то грузинское и закружились в лезгинке вокруг Нины.
Провал «Семейной революции» подействовал на Нину, видимо, не менее сильно, чем на ее тезку Заречную — провал сочинения Треплева внутри сочинения Чехова. Нина, впрочем, не была еще так сильно огорчена превратностями жизни, как ее тезка, и поэтому, быстро забыв о пролетарской эстетике, нырнула к своим древним истокам, то есть встала на цыпочки и пошла мимо кузенов грузинской павой.
— Это, кажется, твое лучшее произведение, — сказал о ней ее отцу физик Пулково.
В суматохе рассаживания вокруг огромного стола два старых друга отошли к окну, за которым сквозь сосны просвечивало светлеющее над близкой Москвой небо.
— Ну, как тебе это все после Англии? — спросил Борис Никитич.
Леонид Валентинович пожал плечами:
— Я уже неделю дома, Бо, и мне уже Оксфорд кажется странностью. Как они там могут без всех этих наших… хм… ну, словом, без этого возбуждения?..
— Скажи, Леня, а тебе не хотелось остаться? Ведь ты холостяк; якорей, так сказать, у тебя здесь нет, а научные возможности там несравненно выше…
Пулково усмехнулся и хлопнул Градова по плечу:
— Вот что значит хирург, сразу находит болевую точку! Знаешь, Бо, Резерфорд предлагал мне место в своей лаборатории, но… знаешь, Бо, видимо, все-таки у меня тут есть какие-то якоря…
Увлеченные разговором, они не сразу заметили, что в гостиной произошло нечто непредвиденное, возник какой-то диссонанс в праздничной многоголосице. Два командира в полной форме вошли в дом и теперь оглядывались, не снимая шинелей; это были Никита и Вадим.
— Ба! — воскликнул наконец Пулково. — Каков Никита! Комбриг?! Немыслимо! Теперь все твои чада в сборе, Бо! Доволен ты своими ребятами?
— Как тебе сказать. — Борис Никитич уже понял, что случилось нечто важное, и теперь следил за сыном. — Ребята у нас хорошие, но… хм, как-то они, понимаешь ли, слишком увлеклись… хм… ну, другим делом… никто не продолжил семейную традицию…
Никита наконец увидел отца и пошел к нему через гостиную, деликатно освобождаясь от повисшей на левом плече сестры, мягко отодвигая трусящую с вопросами по правую руку Веронику, вежливо, но неуклонно прокладывая путь среди гостей. По пятам за ним двигался серьезный и суровый — ни одного взгляда на Веронику — Вадим Вуйнович. Тревогой веяло от этих двух фигур в форме победоносной РККА, хотя они и демонстрировали вполне безупречные манеры. Тому виной, возможно, был внесенный ими в беспечность праздника запах слишком большого пространства, смесь промозглой осени, бензина, каких-то обширных помещений, манежей ли, казарм, осенних ли госпиталей.
— Рад вас видеть, Леонид Валентинович, с приездом, с приездом, однако у меня неотложное дело к отцу.
С этими словами Никита взял под руку Бориса Никитича и уверенно, будто старший, провел его в кабинет. Вуйнович, продолжая следовать, лишь на мгновение остановился, чтобы расстегнуть крючки на воротнике шинели. Это мгновение осталось в его памяти на всю жизнь — быть может, самый жаркий миг молодости, шепот Вероники: «Что с вами, Вадим?..»
— Происходят очень