молочных поросят, державших во рту пучки укропа и зелёного лука; мелким жемчугом сверкала в чашах осетровая и белужья икра; янтарём отливали сыры и истекали жиром всевозможные копчёности и рыбные соленья.
Из обычного русского питья были выставлены квасы и меды — мёд чистый, мёд хмельной переварный, мёд сотовый и попряный, настоянный на стручковом перце и обжигающий глотку, как огнём.
Не было нехватки и в заморских винах — таврических, византийских и фряжских. Расторопные виночерпии то и дело наполняли братины, чары и кубки.
Кое-кому в застолье хмель уже ударил в голову. Мечник Кузьма Ратишич не поладил, видно, с толстым щелоглазым половцем и тянул его в сени на расправу. Щелоглазый упирался.
— Боишься, облезьяна? — гудел мечник. — А раз боишься — не перечь. Я те брюхо-то вмиг халатом распорю.
Всеволод окликнул его и погрозил пальцем. Кузьма Ратишич утихомирился.
— Кто этот половчин? — спросил Всеволод у князя Игоря, сидевшего рядом.
— Хан Кобяк, — ответил Игорь. — С тех пор как я его да Кончака побил, он к нам в гости наповадился. Может, и вправду мира ищет... А впрочем, кто их, нехристей, разберёт. Он нынче с тобой пирует, а на другой день за саблю хватается.
Игорь был немногим старше Всеволода, но воинская слава северского князя уже перешагнула границы Киевской Руси и словно обрела крылья после того, как юный Игорь несколько лет назад разгромил половцев близ реки Ворсклы.
— Я тебе завидую, князь, — сказал Всеволод, поднимая кубок, — и пью за твоё здоровье и грядущие победы.
— Да я уж, кажется, полон, как мех — до самой гортани, — засмеялся Игорь, и на его смуглом лице блеснули крупные белые зубы.
Епископ Порфирий наставительно сказал:
— Токмо седьмая чара богопрогневительна, ибо после неё начинают бесы всяческие лаяния, свары и за власы рвания.
Пир шумел всё громче, грозя перейти в непотребный разгул, и тогда князь Святослав велел позвать гусляров. Гусляры вошли и благоприлично поклонились пирующим на все стороны. Было их трое — двое кудрявых парней да седой старик с молодыми не по годам глазами.
Гусляры зазвенели струнами и завели песню про Чурилу Пленковича, богатого и красивого бездельника, про его дружину беспутную, озорничавшую в окрестностях Киева.
А молодцы на конях как свечи горят,
А кони под ними как соколы летят.
Доехали-приехали во Киев-град,
Да стали по Киеву уродовати:
Да лук-чеснок весь повырвали.
Белую капусту повыломали,
Да старых-то старух обезвечили,
Молодых молодиц до срама довели,
Красных девиц опозорили...
Игорь наклонился к уху Всеволода и шепнул:
— Коли случится неладное, знай: князь Святослав и я за тебя с Михалком встанем. У меня к твоим сыновцам[13] веры вот настолько нет. А Глебушко-то Рязанский ох и хитрый лис. Чужими руками норовит жар загрести. Ты от него в осторожке живи. Слышишь меня, князь?
— Слышу, — сказал Всеволод.
— Люб ты мне, не спьяну говорю. Я сердцем прям и так скажу: князь Святослав на киевский стол метит, потому и держит вашу сторону. Внуки, Ярополк да Мстислав, для него не опора, духом слабоваты. А князья-то смоленские, что в Киеве сидят, дремать не станут. Вот ты и смекай, князь, что к чему...
«Ну нет, нас Святослав лбами не столкнёт, — подумал Всеволод. — Хватит и Вышгорода».
Вскоре после взятия Киева суздальской ратью власть в Южной Руси захватили князья смоленские. И хотя они тоже были Мономашичами, Андрею такой поворот дела пришёлся не по нраву.
Осенью прошлого года пятидесятитысячная рать Андрея вновь заняла Киев и осадила Вышгород. Девять долгих недель простояло войско под стенами городка и не смогло его взять.
Между тем в стане осаждавших начались неурядицы. Многие подручные князя Андрея пришли сюда поневоле, и охоты биться у них не было. А тут ещё родилась тревожная весть, будто на помощь князьям смоленским идут галицкие полки Ярослава Осмомысла и чёрных клобуков.
В союзном войске начался переполох. Однажды на рассвете отдельные отряды, не слушая уговоров воевод, бросились к Днепру, чтобы переправиться вплавь на другой берег. Была уже середина ноября, и обезумевшие люди сотнями тонули в ледяной воде.
Всё это Всеволод вспомнил сейчас, сидя на пиру, и мёд показался ему горьким. Он и князь Игорь были тогда воеводами двух полков союзной рати. Тщетно они пытались остановить бегущих, и честолюбивый Игорь плакал бессильными злыми слезами, когда, осыпаемые стрелами, оба князя уходили в ладье от преследования...
— Эх, друже, — продолжал Игорь. — Собраться бы нам воедино да пойти в Степь на поганых, а то бьём их не кулаком — растопыренными пальцами тычем. А ведь там, у моря-то, Тмутаракань лежит, родовой наш удел! Неужто навеки его потеряем?
Всеволод молчал. Слова Игоря были справедливы, но где уж там думать о Тмутаракани, когда в самой-то Руси брат на брата нож вострит. До единения далеко, а путь к нему, единению, всегда труден и кровав. Путь к нему — через пепелища.
Гусляров сменили двое скоморохов. Один из них был одет бабой и изображал сваху. Другой, видимо «отец» жениха, вырядился в платье богатого дружинника. Подбоченившись, он глядел на «сваху» сверху вниз и спрашивал:
— А что за невестой приданого?
— И-и, куманёк, наша невеста не пуста в дом придёт, — пришепётывая, заторопилась сваха. — Дают за невестою две шубы — одна соболья, другая сомовья, обе крыты еловой корой; а ещё бочку каменного масла; в конюшне же три петуха стоялых да един конь, шерстью гнед, а шерсти-то нет. К тому же два ворона гончих да три кошки дойных...
Епископ Порфирий недовольно хмурился, глядя на скоморохов.
— Осуждаешь, владыко? — спросил его Всеволод по-гречески.
— Зрелище от дьявола замышленное. Русские люди без меры падки на вино и веселье, а церкви пусты стоят.
«Будто в святом Цареграде не те же забавы», — с усмешкой подумал Всеволод, но промолчал — он не хотел потерять в Порфирии союзника.
Епископ вздохнул:
— Да, князь. Живя в миру, трудно уберечься от соблазна. Спасти душу можно только в монастыре. Ибо монастырь — как море. Подобно морю, он не держит в себе гнилого, но выбрасывает вон.
— Не всем же жить в монастыре. И если бы миряне не грешили, о чём бы тогда молились монахи?
Порфирий, смеясь, погрозил Всеволоду пальцем:
— Узнаю греческую школу, князь. Где