class="p1">Отец же как-то немного боком заслонил его и молча снизу ударил женщину кулаком в лицо. Удар был силен, так что она с коротким всхрапом опрокинулась спиной наземь, мгновенно утрачивая изящность и легкость, платьице порхнуло, открывая белые трусики. Отец же подхватил его за руку и потащил, так что Игорь быстро засеменил следом на непослушных ножках, путаясь, едва не падая и даже перебирая ногами в воздухе, когда отец приподнимал его. Отец говорил сверху, почти из поднебесья, с жесткостью и повелительностью в голосе:
— Это тетя-вор, сынок. Она хотела украсть… — Ему и не нужно было ничего договаривать — он еще владел правом одними недомолвками, жестами и взглядами ворочать этим миром.
События, видения, штришки, запахи, слова… Мелочей не существовало. На оборванной фразе являлась мать, выступала из кухни, растрепанная, раскрасневшаяся. И отец, уже одетый и как-то особенно подтянутый, в длинном темном плаще, в лакированных туфлях, доведенный до исступления ее последней фразой, твердым шагом вернулся из коридора и начал молча, со спокойным, чисто выбритым и оттого по деловито правильным лицом, — начал отдирать шторы на окнах — одним широким сильным рывком. Сначала штору и затем, бросив ее охапкой под ноги, — тюль. Потом вторую штору и второй тюль. Мать уже не кричала, она, с вызовом подбоченившись, презрительно сощурившись, приговаривала:
— Артист… Ну, артист… Будь ты проклят!
И вдруг — утро, отец являлся в это утро свежий, пахнущий одеколоном, и прямо на стол, напротив кроватки, сдвинув все, что на столе было, в угол, — новенький, в свежей краске и в смазке «Ветерок». К вечеру ответным шагом — заводная удивительная железная дорога от матушки.
Им невдомек было — верно, им изменила собственная память, — что семилетние люди куда проницательнее и умнее, чем кажутся. Но демоны совсем ослепли, раз уж решили наделить его, безропотного созерцателя их бесноватого соревнования, полномочиями арбитра, которого можно подкупить. И вот они дышали ему в лицо с жутким очарованием, раздробляя мир на мелкие кусочки: с кем ты будешь жить, Игоречек, скажи-ка, милый, с кем?.. Когда мы разведемся, кто для тебя лучший, а кто худший, кого ты больше любишь — маму или папу?
Подобные выяснения отношений, в которые разменной монетой вовлекалась его душа, были растянуты на десятилетия — родители периодически вступали в состояние войны, в преддверие развода, который, впрочем, никогда не мог осуществиться, потому что отец и мать уже не могли обойтись без того, чтобы не принять друг от друга порцию яда, имевшего для их вычурного эгоизма особый сладкий привкус.
Что же удивляться тому, что он и сам периодически бунтовал против своих богов. Так и катилось через годы: с лицевой стороны — некоторая даже чинность, романтичность и правильность, явленная через журнал «Техника молодежи», книги о путешественниках и мечту о странствиях, через строительство авиамоделей и секцию бокса. Изнанка же открывалась в общем-то мелочью, пожалуй, той пачкой «Беломорканала», которую дружок Леха украл у своего отца. Дело было, кажется, классе во втором. Отправлялись гулять, за домом прятались в кустах, где был построен «вигвам» из картонных коробок, притащенных с помойки, и там до тошноты пыхали едким дымом. Если подумать: что такого, кто не курил! Да только мелкая эта проказа полнилась чувствами, которые выстраивались на ухающем в груди, отдающем одновременно жутью и восторгом: «Ах так! А вот так! Я — курю!» Чем не бунт против богов!
Эту пачку дружно курили два дня. Пока их, наконец, не застукали соседи. Тут и приспела вторая порка:
«Повторяй за мной! Дорогие папа и мама, я больше никогда не буду курить!»
«До-до-до…»
«Повторяй громко и выразительно!»
«До-до-дорогие…»
«А теперь ешь папиросу! Ешь! Курить мог, теперь ешь!»
«Я… я… я…»
Третья порка, самая болезненная, уже без сопроводительных комментариев, несколько припозднилась, если, конечно, считать тринадцать лет поздним сроком для такого важного воспитательного момента. В полном молчании, от всей души: «Ннац!» — «Ннац!!» — «Ннац!!!» И от трех-то всего ударов задница на неделю потеряла способность к безболезненному сидению. Впрочем было за что. Случай с битыми стеклами в телефонной будке и развороченным аппаратом довел-таки до детской комнаты милиции. Отцу, хотя он в то время уже не работал в газете, пришлось подключать старые журналистские связи, чтобы сынка не ставили на учет.
Но, как оказывалось, не каждый бунт заканчивался для него родительской немилостью. Через год за обиду, за тычок унизительный — с короткого разбега двумя руками Игорь махом запустил школьным стулом из крепкой слоеной фанеры в победно удаляющегося классного громилу Валерика. И если бы Валерик чудом не увернулся, быть беде — стул разломился от удара о стену. История всплыла, едва не дошло до исключения из школы. Зато Игорь разом, одним только этим броском, переместил себя на верхние ступеньки свирепой детской иерархии — до конца учебы ему обидного слова никто не смел сказать. Но каков был отец, который, с одной стороны (лицевой — лукавой), театрально хмурился и поддакивал на всяких там педсоветах, но с другой (с изнаночной — истинной), лучился глазами и дома не то что слова упрека не сказал, но даже дал лишних денег на кино.
Однако к тому времени когда-то казавшееся незыблемым божество все равно уже поблекло, низвергнулось до эдиповых отторжений. Отец двадцать лет благополучно проработал в областной «молодежке». Его журналистика текла в рамках двух-трех тем: очерки о солдатах и войне да о трудягах. Так что он еще долго продержался — с его-то склонностью к наглому выпендрежу. Кончено, все его изустные ремарочки и анекдотики были мелочью: «обкомовская кормушка», «секретарь ебкома», «приезжает Леонид Ильич в Америку, снимает проститутку…» И хотя все это выдавалось им в редакции, где треть сотрудников была стукачами, ему многое прощали. А вот письмо в ЦК, которое он написал в защиту уволенного обкомом крамольного редактора, а потом еще ходил по редакции, пытаясь собрать подписи (подписало двое таких же, как он, «идиотов»), ему не простили. Из журналистики его и тех двоих турнули в 1980-м.
В сорок с лишним коренным образом менять жизнь было непросто. Всей семье пришлось менять жизнь, потому что заработки отца стали совсем грошовыми. Но в газету он уже не пытался вернуться — сначала из внутреннего упрямства, а с возрастом газета в его душе измельчилась в бессмысленную мишуру. Так что отец повторил судьбу многих русских интеллигентных людей, опустошенных своим несносным временем. Работал в котельной, развозил на грузовом мотороллере молоко по магазинам, вкалывал грузчиком при гастрономе. Классический кухонный диссидент. Но только отец сам не заметил, что система