желтым светом, тягучие миражеподобные движения папиросного дыма, и лицо отца, немного подсвеченное лампой за этим дымом — большое и чуточку хмурое. Тревожить его было чревато — и не отец бы вовсе шикнул, а мать, которая, находясь под его гипнозом, сама с одухотворенным лицом передвигалась по дому на цыпочках. Игорь, которого уже укладывали, был тих и покорен перед жутко неинтересной неизбежностью ложиться в постель. Он терпеливо ждал. Отец замечал его, улыбка плыла по отцовскому лицу, тогда сын осторожно входил, отец обхватывал могучей рукой его плечики и осенял поцелуем в волосы. А на следующий день мог взять с собой в газету, водил в огромный цех, где с грохотом работали чудовищные машины, и водил в редакцию, где в клубах папиросного дыма обитали неспешные и крайне важные люди. Маленькому Сошникову давали стопку бумаги, авторучку, он должен был сидеть за столом и рисовать, пока отец, сам с крайне важным видом, разговаривал с теми людьми. По временам же они, смачно затянувшись папиросками, пощуриваясь от дыма, вставляли в разговор: «Ну, знаешь, старик…» Это «старик» производило впечатление.
Бывало, этих же людей он видел дома — собирались семьями, вперемежку — коллеги и родственники. Все были молоды, энергичны, — это потом уже повзрослевший Игорь, рассматривая фотографии, стал понимать, как они были молоды и красивы. И вот такой же, как маленький Сошников, ребенок, тоже мальчик, троюродный, кажется, братец, и вдвоем они занимали нижний ярус застолья: ползали под столом, а когда мужчины уходили на кухню покурить, увивались за ними. Пьяные развеселые папаши нашли химический карандаш и написали по две буквы на лобиках своих чад. А потом, давясь со смеху, велев взяться за руки, выпроводили в комнату, где за столом восседали важничающие мамаши. И у одного чада на лобике было написано «ЖО», у другого «ПА». И хоп! — снимок на память. Такие снимки, как и многие другие мелочи, безделушки, — самое проникновенное, что детство выносит на поверхность.
Отец долго заполнял почти весь небосвод, добрый и одновременно строгий и даже жестокий полубог, грехи которого не то что прощались, грехов у которого не существовало вовсе, они превращались в свое противоположное, в неоспоримое право карать и миловать. Впрочем карали Игоря редко. Он помнил всего три порки. Да и какие это были порки… Всего по три удара ремнем, сила которых соизмерялась с возрастом наказуемого (а значит, за все детство — девять ударов), но зато — глас жестокий, раздирающий самую душу, взгляд — раздавливающий:
«Повторяй за мной! Дорогие папа и мама, я больше никогда не буду ябедничать воспитателю на своих товарищей, потому что это предательство!»
«До-до-до…»
«Повторяй громко и выразительно!»
«До-до-дорогие…»
А потом опять полоса милостей. Ощущалось что-то вроде мороженно-шоколадного давления. Игрушками — универсальными отмазками воспитания — можно было заполнять сундуки: заводные автомобили, пистолеты, мячи, красный самосвал, всевозможный спортинвентарь — эспандеры, боксерские перчатки, теннисные ракетки, четыре велосипеда (четыре!) за детство.
И кары, и милости приправлялись поучениями, осененными совдеповско-дворовым кодексом чести: «Никогда не прощай оскорбления! Умри, но отомсти!» — «Умри, но честью не поступись!» — «Деньги говно! Тот, кто их любит, сам говно и баба!» — «Сам погибай, а товарища выручай!» — «Никогда не жди нападения! Нападай первым!» — «Лежачего не бей!»
И вот одно из важнейших: «Девочек не обижай!»
Первые солидные подарки — велосипед «Ветерок» и настольная железная дорога — оказались чем-то вроде возведения в определенный статус, дарованы были по особому случаю одновременно — в последнее лето перед школой.
В мешанине перемолотого времени словно сам собой прорисовывался из солнечных искр умильный теплый вечер, который запоминался в малейших фразах, образах, запахах — такой вечер заменял собой целый пласт жизни. Игорь обнаруживал себя в коридоре, в минуту, предвосхищавшую прогулку с отцом по городу. Он помнил на себе — шорты, сандалики и самое отчетливое — белую рубашечку с атласной эмблемкой на кармашке, изображавшей распустившую паруса бригантину. Нетерпение было велико, так что он первым открыл входную дверь, вышел на лестничную площадку. И сначала испугался, потому что от двери мелькнула тень. Но тут же увидел, что это молодая женщина быстро поднималась на пролет выше, и то, что она пыталась спрятать в маленькую сумочку, было конвертом. Она быстро взглянула на мальчика, так что он почувствовал испуг в ее больших глазах, и спешно прошла выше, ее не стало видно. Но он только много лет позже, когда уже сам стал мужчиной, смог оценить запечатлевшийся образ этой легкой стремительной брюнетки, стриженной под каре, и оценить ее быстрый взгляд, из темноты которого поднимался испуг.
Он быстро забежал назад, в квартиру и, сам же чувствуя собственную оплошность и каким-то неведомым пронзительным чутьем угадывая вообще все, что было связано с этой молодой женщиной, но почему-то не имея возможности остановиться, все-таки проговорил:
— Там тетя… почтальон, — и совсем сминая, недоговаривая, сжимаясь: — письмо принесла…
Перед ним был отец, наклонившийся, шнурующий черную лакированную туфлю — его сильные руки и строгая, изящная летящая стрелка на брюках. И где-то сзади, фоном, заслоненная его крепкой фигурой — худощавый некрупный образ мамы.
— Какая тетя, сынок? — вкрадчиво спросила она.
— Почтальон, — ответил он, чувствуя, как горячо делается лицу и ушам и как попутно рушится что-то грандиозное и громоздкое.
И вот они вдвоем с отцом вышли и пошли по улице. Обогнули полквартала и зашли сначала в один магазин, потом в другой, отец что-то покупал, какую-то мелочь, вроде спичек и папирос, и ему — маленькую шоколадную медальку в золотинке с выдавленным Буратино и почти следом — дорогое эскимо на палочке. А потом опять они шли, будто бесцельно, в неведомое место, но почему-то не было веселья от этой прогулки, отец как никогда молчал, хотя сквозь его молчание и хмурую рассеянность Игорь, сам напряженный, пронзительно чувствовал, что отец видит со своей высоты такое, что его маленькому взору было никак недоступно.
Они повернули с улицы — на задворки пятиэтажек, и в одном месте, где между домами была натоптана тропа и земля поднималась к следующему ярусу домов, как раз недалеко от детского садика, с которым он в ближайшие недели должен был расстаться, он вдруг опять увидел ее, еще мало что понимая в женской красоте, еще не зная, насколько очаровательна, грациозна была эта молодая женщина. Она медленно спускалась по дорожке навстречу им, тиская в руках свою маленькую сумочку, и ее короткое черное каре с каждым шагом ровными блестящими крылышками чуть колыхалось вдоль бледных щек. Она даже не произнесла, а жалобно пролепетала имя отца:
— Саша…