душевные настроения, тем неминуемее они должны были в глазах страдальца претворяться и постепенно претвориться в пророчески верные предвещания грозившей ему в близком будущем неотразимой душевной гибели. Если человек может духовно питать себя одною мучительною мыслию безвременной гибели в близком будущем, то он не может уже не отравлять и не губить себя духовно, — губить только тем, что сам же лишает себя способности свободно, но заботливо и деятельно жить духом в каждую текущую минуту.
Сам Батюшков из-за могилы может свидетельствовать, что предшествовавшие соображения приблизительно верными чертами обрисовывают болезненное развитие душевной и духовной сторон человеческой его сущности. В 1815 году ему исполнилось 28 лет от роду. К этой поре полной зрелости относится написанное им «Воспоминание мест, сражений и путешествий» (I, 307–309). Вот в каких словах дает он возможность потомству уловить некоторые черты его нравственного в ту пору строя или — точнее — настроения: «Добрый человек может быть счастлив воспоминанием протекшего», — таким парадоксом начинает он свое «Воспоминание…», как будто не зная или не признавая, что истинно «добрый человек может» и — следует прибавить — должен «быть счастлив» и «воспоминанием протекшего» и содержанием текущей своей жизни. «В молодости, — продолжает он, — мы все переносим в будущее время», — как будто не в молодости люди живут всего более настоящим. «В некоторые лета мы начинаем оглядываться», — в этих словах слышится уже признание в оглядках на свое «протекшее». Два предшествовавших парадокса понадобились, стало быть, только для того, чтобы сколько-нибудь прикрыть прозрачность и как-нибудь оправдать, хотя бы в своих глазах, естественность стремившегося из души признания, что сам он не мог жить настоящим, потому что слишком порабощен был столь частым обращением к прошедшему и будущему, что о настоящем и подумать ему было некогда. Прикрываясь словами или скрытничая, не мог он, однако ж, пятью-шестью строками ниже не высказаться откровеннее: «Я весь погружаюсь в протекшее, — но тотчас снова прикрылся словами же, — и сердце мое отдыхает от забот». Поэт не договаривает, от каких забот, и не принимает в соображение, что у всех людей всегда есть и должны быть заботы, потому что жизнь без забот даже мыслить он не может: убийственно скучною была бы жизнь без забот! Поэт дает только знать, что его заботы превышали его силы: «Я чувствую облегчение от бремени настоящего, которое, как свинец, лежит на сердце». От чего же? Из биографий не видно, чтобы в 1815-м году постигло его что-либо такое, чего нельзя не назвать несчастием.
К тому же году относится и написанное им «Воспоминание о Петине» (I, 298–307). И в этой поэтической дани чувству дружбы к лучшему из сотоварищей боевой жизни скользнули из души Батюшкова однородные и опять не совсем откровенные признания: «Сердце мое с некоторого времени любит питаться одними воспоминаниями». В признании не договорено, с какого времени сердце стало «любить одни воспоминания», но, тем не менее, ясно сказано, что человеческая сущность Батюшкова была устремлена главным образом на «протекшее» или на «одни воспоминания о протекшем». Отчего же? — Конечно, не оттого только, что в настоящем он страдал «терзаниями честолюбия и сей опытности, которая встречает нас на середине пути подобно страшному призраку». Буквально так немногими строками выше выразился Батюшков, как будто и не предполагал, что «честолюбие и опытность» не всех людей терзают «подобно страшному призраку». В последних словах этого парадокса сказался однако ж совершенно ясный намек на то, что «настоящее как свинец» лежало у него «на сердце», потому что «терзало» его если не «призраками», то чем-нибудь «подобным страшному призраку». В том же «Воспоминании о Петине» Батюшков оставил довольно прозрачные намеки на содержание «воспоминаний», в которые был способен «весь погружаться»: «Тысячи воспоминаний смутных и горестных теснятся в сердце и облегчают его». Само собою ясно, что «смутные и горестные» воспоминания не могут «облегчать» сердца. И этот парадокс понадобился — стало быть — только для того, чтобы как-нибудь прикрыть неестественность таких тревожных душевных состояний, в которых даровитому человеку, быть может, не легко или совестно было признаться. Нельзя, однако ж, устанавливаться на одних предположениях; следует яснее раскрыть значение беспрестанно попадающихся в прозаических статьях Батюшкова парадоксов; следует сблизить их с более ясными и более прямыми признаниями, разбросанными как в прозаических, так и в стихотворных произведениях. Иначе нельзя дойти до положительного вывода, почему «настоящее» почти во всю жизнь его было «бременем» для даровитого человека, или «как свинец лежало» у него «на сердце».
Довольно ясным признаком устойчиво преследовавших его во все время творческой его жизни тяжелых душевных томлений остался почти на всех его произведениях более или менее заметный оттенок не довольно прикрытого и не довольно высказанного, — иной раз совсем неуместного и словно беспричинного, — скорбного чувства, — доказательство, до какой степени уступчивы были творческие его силы перед мгновенно застигавшими и подолгу колебавшими его душу чувствами горюющего сердца. Теперь, когда для этого сердца давно настала история, нельзя читать сочинений и писем Батюшкова, не останавливаясь с особенным, — пускай назовут его суеверным, — вниманием на таких местах и выражениях которые имеют значение вольных или невольных его намеков на себя и свою жизнь. Зная эту жизнь, нельзя не сближать разбросанных по его сочинениям и письмам самых общих и самых обыкновенных с виду признаний и не определять их значения в связи с его злосчастною участью. Так, например, в том же «Воспоминании о Петине» Батюшков высказал, что «при одном имени сего любезного человека все раны сердца моего растворяются» и, словно подчиняясь установившейся привычке, тотчас прикрыл скользнувшее из души признание словами: «…ибо тесно была связана его жизнь с моею» (I, 299). Сам же Батюшков перенес в потомство духовный облик Петина, как только молодого человека, у которого не могло быть многих и незаживающих «ран сердца». Придуманное прикрытие ничего не прикрыло. Из слов: «все раны сердца» видно, что в противоположность Петину у Батюшкова было много «ран сердца» и что эти «раны» не заживали, потому что могли «растворяться». «Это безделка, если хотите, но ее не надобно презирать», — как выразился Батюшков в том же «Воспоминании…» (I, 301).
В этой и подобных этой «безделках» обращает на себя внимание одна весьма важная черта: почти в каждую текущую минуту жизни Батюшков был готов жаловаться на свое настоящее, а когда заговаривал о своих воспоминаниях, никогда не заходил за юношеский возраст. В двух-трех письмах к сестре, разделившей впоследствии его участь, есть места, в которых он вскользь и в общих выражениях напоминал ей о пережитых вместе с нею печалях и пролитых