Эмили пробежала через большую переднюю, задержавшись, несмотря на свою тревогу, чтобы мельком взглянуть на чарующий красный мир за красным стеклом, и толчком открыла дверь парадной гостиной. В комнате было полутемно: свет проникал в нее лишь из-под жалюзи, приподнятых на одном окне. Тетя Элизабет, напряженно выпрямившись, сидела в черном кресле дедушки Марри. Эмили взглянула сначала в ее суровое, сердитое лицо… затем на ее колени… и все поняла.
Прежде всего она должна была забрать свои драгоценные письма. С быстротой молнии она подскочила к тете Элизабет, схватила пачку и отступила к двери, откуда с лицом, пылающим негодованием и отвращением, снова взглянула на тетю Элизабет. Было совершено святотатство… самая дорогая святыня ее души осквернена.
— Как вы посмели, тетя Элизабет? — сказала она. — Как вы посмели трогать мои личные бумаги?
Такого тетя Элизабет не ожидала. Она ожидала смущения… ужаса… стыда… страха… чего угодно, но не этого праведного негодования, словно не могло быть сомнений в том, что это она виновата. Она встала.
— Дай мне эти письма, Эмили.
— Нет, не дам, — сказала Эмили, побледнев от гнева, и стиснула в руках пачку. — Они мои и папины… не ваши. Вы не имели никакого права трогать их. Я никогда вас не прощу!
Судья и обвиняемая полностью поменялись ролями. Тетя Элизабет была так ошеломлена, что не могла найти слов. И что хуже всего, на нее вдруг напали весьма неприятные сомнения в правильности собственного поведения — вызванные, вероятно, страстностью и искренностью обвинения, которое бросила ей в лицо Эмили. Впервые в жизни Элизабет Марри усомнилась в том, правильно ли она поступила. Впервые в жизни она почувствовала себя пристыженной, и это привело ее в ярость. Было невыносимо, что ее заставили стыдиться.
Мгновение они смотрели друг на друга не как тетя и племянница, не как ребенок и взрослый, но как два человеческих существа, и в сердце каждого была ненависть к другому: Элизабет Марри — высокая, суровая, с поджатыми тонкими губами, Эмили Старр — с белым лицом, с глазами, похожими на озера черного огня, прижимающая к себе дрожащими руками свои письма.
— Так это твоя благодарность, — сказала тетя Элизабет. — Ты была сиротой без гроша… я взяла тебя в мой дом… я даю тебе кров, пищу, образование, окружаю тебя вниманием… и это благодарность, которую я получаю.
Буря гнева и обиды все еще бушевала в душе Эмили, так что эти слова не вызвали у нее никаких угрызений совести.
— Вы не хотели брать меня к себе, — сказала она. — Вы заставили меня тянуть жребий и взяли меня потому, что жребий выпал вам. Вы знали, что кому-то из вас придется взять меня, так как вы, гордые Марри, не можете допустить, чтобы ваша родственница попала в сиротский приют. Тетя Лора любит меня сейчас, но вы — нет. Так почему я должна любить вас?
— Неблагодарный ребенок!
— Неправда. Я стараюсь быть хорошей… стараюсь слушаться вас и делаю все, чтобы вам угодить… я выполняю всю домашнюю работу, какую могу, чтобы помочь вам оплатить расходы на мое содержание. А вы не имели никакого права читать мои письма к папе.
— Это возмутительные письма… и их надо сжечь, — сказала тетя Элизабет.
— Нет, — Эмили стиснула их еще крепче. — Я скорее сожгла бы саму себя. Вы, тетя Элизабет, их не получите.
Она почувствовала, как сдвигаются ее брови… она почувствовала в своих глазах «взгляд Марри»… она поняла, что побеждает.
Элизабет Марри, и без того бледная, побледнела еще сильнее… Были моменты, когда «взгляд Марри» появлялся в ее собственных глазах; ужасал не он сам… ужасало нечто сверхъестественное, что, казалось, смотрело на нее этим взглядом и что всегда могло сломить ее волю. Она задрожала… заколебалась… и сдалась.
— Оставь себе свои письма, — сказала она с горечью, — и глумись над старой женщиной, которая открыла перед тобой двери своего дома.
Она вышла из гостиной. Эмили осталась победительницей на поле боя, но вдруг вся ее победа показалась ей бессмысленной и ненужной.
Она поднялась к себе в комнату, спрятала свои письма в застекленный шкафчик на каминной полке, а затем, забравшись в постель, свернулась клубочком и зарылась лицом в подушку. Она все еще страдала от обиды… но в глубине души возникла и новая жгучая боль. Ей было больно оттого, что она сама причинила боль тете Элизабет… так как она чувствовала, что тетя Элизабет, несмотря на весь свой гнев, несомненно страдала. Это удивило Эмили.
Она, конечно, ожидала, что тетя Элизабет рассердится, но никак не могла предположить, что у той возникнут еще какие-то чувства. Однако она ясно видела нечто в глазах тети Элизабет, когда та бросила ей свои последние резкие слова, — нечто, говорившее о горькой обиде.
— О! О! — задыхаясь, воскликнула Эмили и сдавленно зарыдала в подушку. Она была так несчастна, что даже не могла мысленно отступить в сторону, чтобы понаблюдать за собственными страданиями и насладиться драматизмом момента… а если уж Эмили не могла сосредоточиться на анализе собственных чувств, то это означало, что она действительно была очень несчастна и совершенно безутешна. Тетя Элизабет не оставит ее в Молодом Месяце после такой чудовищной ссоры. Она, конечно же, отошлет ее куда-нибудь. Эмили не сомневалась в этом. В такую минуту можно было поверить в самое ужасное. Как будет она жить вдали от своего любимого Молодого Месяца?
— А ведь я могу прожить восемьдесят лет, — простонала Эмили.
Но еще хуже было воспоминание о том выражении в глазах тети Элизабет. Как ни была Эмили возмущена совершенным святотатством, ее негодование вдруг отхлынуло, словно волна, под влиянием этого воспоминания. Она перебирала в памяти все, что написала отцу о тете Элизабет… резкие, горькие слова, одни справедливые, другие нет… и чувствовала, что ей не следовало писать их. Разумеется, тетя Элизабет не любила ее…. не хотела брать ее в Молодой Месяц… но все-таки взяла, и, хотя это было сделано из чувства долга, а не любви, факт оставался фактом. И бесполезно было твердить себе, что она, Эмили, писала свои письма не какому-то живому человеку и не для того, чтобы их увидели и прочли другие. Пока она находилась под кровом тети Элизабет… пока она была обязана тете Элизабет пищей, которую ела, и одеждой, которую носила… она не должна была говорить — даже своему отцу — оскорбительных слов о ней. Тому, кто гордится тем, что он Старр, не следовало так поступать.
«Я должна пойти и попросить прощения у тети Элизабет, — решила наконец Эмили; гнев окончательно ушел из ее души, остались только сожаление и раскаяние. — Думаю, она ни за что не простит… она теперь всегда будет меня ненавидеть. Но я должна пойти».
Она обернулась… но тут дверь открылась. Вошла тетя Элизабет. Она прошла через комнату и остановилась возле кровати, глядя на страдальческое маленькое лицо на подушке — лицо, которое в свете тусклых дождливых сумерек, с черными кругами под мокрыми от слез глазами, казалось точеным и непривычно взрослым.