из земли корни задрались на несколько метров вверх, образовалась черная холодная яма. Брызгая слюной, сбривая клыками щупальца корней, хряк отбивался от собак, выжидал удобный момент, чтобы вынестись наружу, смять всю свору разом, искромсать и уйти к стаду, которое, он знал, послушно дожидается его, прислушивается ко всему, что происходит на этой поляне.
Увидев нас, собаки отступили от выворотня – научены были – освободили место для выстрелов, секач забеспокоился, по-волчьи щелкнул клыками, которые растут у него снизу и сверху, тесно, впритык, маленькие нижние затачивают огромные верхние – клыки всегда остры и, если ими нельзя бриться – используя старое литературное сравнение, то резать ткань, фанеру, бумагу, дерево можно с успехом, я не успел еще ничего по-настоящему сообразить, как Владимир Федорович вскинул свою вертикалку и, почти не целясь, выстрелил из нижнего ствола.
Круглая свинцовая пуля с треском высадила хряку правый клык, сделав пасть черной и пустой, выкрошила зубы и застряла в глотке. Ошеломленный хряк взревел грозно, выметнулся, будто танк, из-под выворотня, смял несколько хилых, дрожаще-мокрых ломких кустиков, приподнялся над землей, целя в человека, и это было его ошибкой – он обнажил низ шеи, обычно защищенный тяжелой, костистой, которую не всегда берет жакан, мордой, показал разъем груди и получил вторую пулю из верхнего ствола.
Пуля встряхнула его целиком, с гудом прошила тело до хребта и сплющилась, врезавшись в прочные позвонки, зашипела, выбивая из пасти пар, секач медленно, будто человек, перевернулся, стригнул воздух копытами, снес еще несколько хилых кустов неведомой лесной растительности, с кровью выбил из себя остатки воздуха и совсем рядом с собою увидел поугрюмевшего, переставшего лаять Набата. Из последних сил, захлебываясь кровью, секач перевернулся еще раз через спину, вскопал уцелевшим клыком землю, вывернул на поверхность окаменевшую чурку и попытался снести, сбрить с поверхности ненавистного пса, словно сорную былку, но Набат даже не пошевелился, хотя секач взрыхлил землю всего в пятнадцати сантиметрах от него – пес не боялся кабана, как не боялся и многого другого.
Гон кончился, и жизнь сделалась для Набата пресной, серой – а ведь остался еще в нем азарт, дыхание, желание, силы, можно пойти дальше за кабаньим стадом, отсечь всех по одному, в том числе и молодых «боцманят» – упитанных боровков, но люди почему-то не хотели этого. Набат задрал голову кверху, горестно обнажил зубы – он досадовал, злился на людей за то, что каждый раз они его обманывают, из охоты делают полуохоту.
И откуда Набату было знать, что у нас на руках имелось всего две лицензии – одна на кабана, другая на лося, что стрелять без лицензии нельзя и что конечно же мясо боровка мягче и слаще, чем жилистая плоть древнего сильного хряка, и боровка взять проще, чем брать умудренного жизнью секача, но охотников много, мясо хряка кое-что значит для кухни каждой семьи, а нежный легковесный боровок будет смолочен охотниками прямо у костра вместе с копытами, печенкой и сердцем. Под традиционную стопку и суп-шурпу. И тогда стрелки не принесут домой ничего, ну просто ни грамма кабанятины, а это не то чтобы не порядок, это маленький скандал и осложнения в доме перед следующей охотой.
Задрав морду, Набат завыл. Горестно, по-волчьи длинно, со слезой. Собаки опасливо шарахнулись от него. Секач дернулся в последний раз и затих, длинный уцелевший клык его, окрашенный кровью, вытекшей из почерневшей отшибленной губы, пусто щелкнул о нижний заточник, в пробитом булькающем нутре раздался затяжной печальный вздох – душа покинула тело, – больше секач не шевельнулся. Набат даже не покосился на него, грозное щелканье кабаньих клыков пропустил мимо, – только тут я отметил, что лобастая, с глубокой раздвоиной голова Набата похожа на волчью, и воет Набат по-волчьи, – пес высмотрел не небе черную, совсем невидимую днем, крохотную, как мушка, звездочку, зафиксировал ее и теперь пел ей песню.
– Замолчи! – прикрикнул на Набата Владимир Федорович, но пес и на него не обратил внимания, продолжал выть – видать, в его крови была волчья примесь, тогда Владимир Федорович вогнал в ствол патрон и, коротко ткнув ружьем воздух, выстрелил.
Набат перестал выть, напрягся с задранной мордой – казалось, он собирается подпрыгнуть, взлететь, пронестись над сомкнувшимися сосновыми кронами, раствориться в воздухе и укусить звезду, и очень жалеет, что это ему не удастся сделать.
– Нехорошо, когда собака воет по-волчьи, – сказал Владимир Федорович, – не к добру!
Он ткнул секача ногою в пах, в побитом кабаньем теле булькнула кровь, раздалось ворчание, и Владимир Федорович проворно отскочил в сторону – а вдруг хряк воспрянет духом, изловчится и попрет на него с единственным целым клыком? Торопливо вогнал в ствол патрон, отстреленный, картонный, застрявший в гнезде – подмок, видать, – не стал выковыривать, но хряк не шевельнулся – он был мертв.
– Однако людей надо скликать, делом заниматься: костер жечь, шурпу варить, насаживать на вертел печенку…
Все было в том январском лесу – и шурпа, и печенка, и холодная, разлитая по алюминиевым кружкам водка, и рассказы, без которых не обходится ни одна охота, – да что, собственно, те рассказы описывать, о них тысячу раз в разных бумагах упомянуто, тысячу раз поведано, и сколько уж за них выпито – никому не сосчитать, – все это было… было! И собаки, которым отдали первые куски, по традиции благодаря за хороший гон, и вой Набата, после чего его посадили в «уазик» председателя здешнего колхоза Петровича, толстого, проворного, черноглазого мужика, похожего на цыгана – и явно цыгана, примесь буйной вольнолюбивой крови в нем брала верх над всем иным.
Услышав голоса в лесу, узрев сизый приветливый дымок и учуяв вкусный запах, рвущийся из котла, Петрович с многолюдной трассы свернул к леску, на своем вездеходе благополучно форсировал снежную целину и очутился среди старых знакомых.
Оказавшись в машине, Набат перестал выть, угрюмо огляделся, куснул зубами синтетическую обивку двери – не понравилось, – и обиженно вздохнул. Потом ткнулся мордой в форточку-ветровик, отжал стекло и просунулся головой в проем, поискал глазами Орлика и Пальму.
Орлик и Пальма были привязаны к сосне и не обращали внимания на узника – перед ними стояла еда, а это, как известно, выше всяких сентиментальных проявлений, это материальное. Набату стало противно, и он заскулил. От костра несло едой, лес был полон вкусных запахов.
Я подошел к Набату, он невидяще глянул на меня одинокими глазами, слезившимися от обиды и непонимания, свесил в форточку голову, винясь, жалуясь и скорбя… О чем мог скорбеть гончий пес! Я протянул руку, чтобы погладить его, – хорошо, что не снял перчатку, – Набат молча вывернул голову и больно впился зубами в руку. Перчаточную кожу, правда, не прокусил,