щёлкал вставными зубами в холодном поту при одной мысли, каких бед и несчастий может натворить с ним этот проклятый, дьявольски неуязвимый Флуг…
33. Вспугнутые…
Одна, вместе со своим горем, Тамара дала волю слезам. Хотелось выплакаться. Еще с детства привычка осталась. Обида, несправедливость какая-нибудь: отец накричал, повздорила с братьями, — выплачешься где-нибудь в укромном уголке, чтоб никто не видел… Пожалеешь себя, и станет легче.
Тамара, сильная духом, энергичная, скорей бодрая, чем унывающая, Тамара не видела никакого просвета. Нельзя рассчитывать даже на слепой случай. Она в когтях Гумберга, и он выместит на ней памятный удар хлыстом.
Как странно судьба играет людьми и до чего поменялись они ролями! Она возвращалась тогда победительницей, ведя как трофей в поводу его лошадь, а он униженный, с кровавой полосою на лице, пробирался задворками на станцию в своей щегольской визитке. Это было тогда…
Теперь же она, Тамара, в его безграничной власти.
И чем больше она думала в этих густеющих потёмках осеннего вечера, тем острее выплывало безрассудство этой затеи с поездкой.
Безрассудство? Но виновата ли она, что ей так мучительно захотелось увидеть любимого человека? Захотелось, охватил порыв и… вот… Когда любишь, не до логических выкладок и соображений. Вернее, логика влюблённых какая-то совершенно своя, особенная, вся наперекор общепринятой логике.
Эта сумбурная логика и привела ее сюда. Стоит ей показаться в дверях, часовые — она видит в окно силуэты их — вскинув к плечу свои карабины, пристрелят ее… А Гумберг обещал заглянуть… На его языке это продолжение домогательств, в которых он встретил энергичный отпор. Отпор — один на один. Но с этого изверга хватит исполнить свою угрозу — привести солдат.
И было физически больно… И поднимались бешенство, жгучий стыд и еще что-то, сжимавшее клещами горло, мутившее рассудок, обжигавшее сознание мыслью покончить с собою. И — так просто… Несколько шагов по этим скрипящим половицам, распахнуть дверь, и не промахнутся же эти гусары, в каких-нибудь восьми — десяти шагах.
И был момент ожесточённого потемнения, потемнения, в буквальном смысле слова. Мара ничего не видела перед собою, когда ей хотелось выбежать на крыльцо… Пусть. Чем скорее, тем лучше…
И боролись в ней, не уступая друг другу, две воли… Одна гнала ее к дверям, другая не пускала. И смятенная Мара сжимала руки, и твердые острые ногти впивались в тело. Был момент, когда, зажмурившись, очертя голову, кинулась она к дверям. Но у самого порога ее не пустила та, другая воля. И девушка, вдруг потерявшая энергию и силы, вернулась тихо, побежденная.
Другая воля, не пускавшая ее под карабины часовых, неясно и смутно шептала ей слова какой-то надежды. Чудо разве спасёт ее. Но где же они, чудеса? Нет их!..
"Есть, есть, есть… — монотонно и часто, как тиканье часов, средь безмолвных потёмок, упрямо повторяла другая воля. — Есть! Помнишь, ты была тогда в институте? На Рождество тебя взяли домой. И каждое утро к окну твоей комнаты прилетал неведомо откуда взявшийся павлин. И он был удивительно праздничный, яркий на белом сугробе. И так изо дня в день, каждое утро. И чей он, откуда — никто не знал. У соседей не было павлина. Ни у кого. Прилетал, а потом исчез. И помнишь, старый князь качал головой, притих и утром спешил раньше подняться, чтоб выследить появление на сугробе этой загадочной полуденной птицы? Разве это не было чудо?..
И Тамара вспомнила блестевший на солнце мириадами алмазинок заметенный, застывший у окна сугроб, вспомнила павлиний хвост сказочного оперенья… Тогда это ей мнилось чудом.
"И теперь, и теперь, и теперь", — шептала другая воля.
Уже в халупе не было ни теней, ни силуэтов. Был один сплошной мрак. И как два сторожевых шпионящих глаза, тусклыми квадратиками намечались оконца. Как-то сухо, противно, с царапающей нервы отчетливостью начала скрестись мышь… И Тамаре казалось, что этот невидимый зверёк хочет просверлить ей мозг и ввинтиться в его глубину. Стиснув зубы, девушка топнула раз-другой. Но шум не вспугнул зверька, и сверлящая работа продолжалась…
И вот так сидеть всю ночь и ждать своего позора. И некому заступиться. И никто не знает, что с нею и где она. Ни братья, ни он. Никто!..
Ах, эта мышь. Можно с ума сойти… Если бы они знали… Если б только знали… От одного этого ей было бы легче…
Чьи-то шаги, скрипнула дверь. Трепет охватил Мару. Неужели Гумберг? Она его задушит… Будь что будет — задушит! И съежившись, она затаилась, готовая к встрече.
Но это не был Гумберг. При обыкновенных условиях и здоровом, не повышенном воображении, Мара по звуку шагов догадалась бы, что это женщина.
Печальный, убитый голос нарушил мрак и безмолвие:
— Добрый вечер, пани…
И в этом незначительном приветствии столько наболевших изломов, что тень женщины, судя по голосу, немолодой, померещилась пленнице призраком печали и скорби…
— Пани русска?
— Да…
— И вот они взяли и вас до неволи… Разбойники! Давно ли к нам вошли, а уже сколько наделали всего!.. Разграбили дочиста… А девушки?.. Лучше не говорить, как они с ними поступали. У меня дочь есть, Теофиля… Они старика мужа — саблей, а ее, Теофилю…
Мать заплакала… И дрожал силуэт головы и пле-чей…
Княжна подошла. И сознавая всю ненужность, даже оскорбительность этого слова, однако, произнесла его:
— Успокойтесь!..
У неё, у этой несчастной, в один день изрубили мужа, обесчестили дочь, а она ей советует "успокоиться"…
И сквозь слезы этой женщины без лица, потому что лица не видно, слышались гневные вспышки:
— Неужели не покарает их Бог? И везде так… Грабёж, насилие, убивают… Ведь мы же не воюем… Мы никого не трогаем. Так за что же? За что нам послана такая кара?..
А девушка думала: "Наверное, у неё трудовое лицо в сухих морщинах и бегут струйками слезы".
Она была полна своим горем и не могла проникнуться чужим, как бы хотелось этой честной деревенской женщине…
Старуха умолкла, видимо, вытирая слезы. Задвигались её локти. Потом спросила:
— Чи не нужно чьего-нибудь пани? Постель приготовить или так что-нибудь? Свечку просила у окаянных — не дали…
— Благодарю вас… Мне ничего не нужно, — ответила Мара, охваченная каким-то самобичующим настроением. Чем хуже, тем лучше… Вот она будет сидеть так на неудобной и твердой лавке всю ночь… Будет коченеть в неудобной позе… И пусть!..
— Так я пойду, дрога пани… Не велено мне долго здесь оставаться…
Мара вспомнила что-то.
— Послушайте, голубушка… Во-первых, вот вам… — И она сунула ей в твердую ладонь серебряный рубль. —