Однажды, когда я работала на кухне, в шахте рухнул ствол. Офицеры, побросав недоеденные порции, помчались туда оценить ущерб. Убедившись, что за мной никто не следит, я выскользнула из кухни и как ни в чем не бывало зашагала к бараку. На двери висел замок. Я обошла лачугу и заглянула сзади в окошко, загороженное решеткой. В полумраке различила кровати, отделенные друг от друга хлипкими бамбуковыми ширмами. Несколько девушек сидели, болтая, на кроватях, некоторым из них, мне показалось, было всего лет четырнадцать-пятнадцать. Я позвала Юн Хонг по имени. Девушки пошептались между собой, прежде чем передать мой зов дальше. Юн Хонг появилась в окошке спустя секунду-другую, все лицо ее было покрыто уже сходящими синяками. По тому, какой ужас отразился в ее взгляде, я поняла, что тоже изменилась.
«Ты такая худенькая, – сказала она. – Только подумай, как бы мама была довольна, если б увидела тебя сейчас». Слезы катились по ее щекам и губам. Я просунула руку между металлическими прутьями и схватила ее пальцы. Все на свете я сделала бы, чтоб поменяться с ней местами!
И надо было бы.
Каждый день оставался неизменным, разница состояла только в том, что кто-то поранился, кто-то свалился больным, кто-то умер. Ночью мы спали на деревянных нарах, нас с ума сводили блохи и комары, мы со страхом считали, сколько раз подадут голос в ночи птицы-гадалки ток-ток. Мы работали по восемнадцать часов в шахте, выживая на ежедневном пайке из кусочка хлеба и супа, в котором плавали обрезки подгнивших овощей. Все мы страдали от самых разных болезней: дизентерии, авитаминоза, малярии, пеллагры – а очень часто они наваливались скопом. Мне повезло, я работала на кухне, но и я перенесла свою долю болезней, да и побоев тоже. Отсутствие еды и лекарств, тяжелый труд и наказания понемногу выкашивали наши ряды. Самым свирепым охранникам мы дали прозвища: Дикий Пес, Мясник, Тухломозглый, Черная Смерть. Это позволяло нам чувствовать, пусть на самый краткий миг, что мы хоть как-то сопротивляемся.
Раза два-три я замечала за оградой гибкие коричневые фигурки, бесшумно скользившие меж деревьев. «Оранг-асли, – объяснил мне какой-то заключенный. – Джапы оставили их в покое после того, как некоторые из этих вояк погибли от ядовитых жал, которыми местные стреляют из трубок».
Каждые три недели в лагерь приезжали грузовики с эмблемами Красного Креста, выгружали стальные ящики и бочки, которые заключенным приходилось переносить в шахту. Полагая, что никто из охранников не обращает на него внимания, один солдат-австралиец заглянул в такой ящик. Фумио приказал привязать его на плацу к бамбуковой раме и высечь. Потом его на двое суток заперли в низенькую землянку с жестяной крышей, где нельзя было ни сесть, ни встать. Солдат сошел с ума, и в конце концов японцам пришлось его пристрелить.
Наступил дождливый сезон, но все равно мы должны были каждое утро тащиться на шахту под нескончаемым ливнем. Японские охранники, казалось, знали всего одно английское слово – все должно было делаться: «Быстро! Быстро!» Заключенные слабели и умирали, однако постоянно доставлялись новые партии мужчин и женщин, взамен умерших.
Как только представлялся случай, я подкупала караульного по кухне сигаретами, чтоб он не очень-то за мной следил, и тайком убегала повидаться с Юн Хонг. Я крала для нее еду, ту малость, какую удавалось: кусок заплесневелого хлеба, банан, горсточку риса. Мы никогда не говорили о том, что заставляли ее делать японцы. Она отвлекала себя – и меня – разговорами о садах в Киото, в которых мы побывали, мечтательным голосом описывая их во всех подробностях.
«Мы выживем, – сказала она однажды. – Мы выйдем отсюда живыми».
«После всего… этого, ты все еще восхищаешься их садами?»
«Их сады прекрасны», – ответила она.
Раз-другой она порывалась завести разговор о наших родителях, гадая о том, что с ними произошло с тех пор, как мы видели их в последний раз. Я обрывала ее. Я не хотела думать о них: это свело бы меня с ума. Лучше делать вид, будто с ними все хорошо и благополучно.
Одна из девушек в бараке Юн Хонг повесилась на балке. Я видела, как вынесли ее тело. Ей было пятнадцать лет. Капитан Фумио отобрал ей на замену молодую голландку из нашего барака. Это навело меня на мысль.
«Я скажу Фумио, что хочу занять твое место», – поделилась я с Юн Хонг, когда мы увиделись с нею вечером, до того, как очередная партия мужчин зашла к ним в барак.
«Даже думать не смей, – отозвалась она, вжавшись лицом в прутья решетки. – Слышишь меня, Линь? – Она с силой сжала мою руку в своих. – Даже думать не смей сделать это!»
Глядя на нее, я поняла, что единственное, что позволяло ей переносить свое существование все эти месяцы, – это было то, что меня не заставили ублажать японцев. Позже я узнала от одного из более-менее дружелюбных охранников, что Юн Хонг в самом начале пыталась повеситься, но офицер, дожидавшийся у ее клетушки своей очереди, помешал ей. Фумио же предупредил: «Убьешь себя – сестра твоя займет твое место».
Жизнь в лагере становилась терпимей, или, наверное, я просто стала свыкаться с нею. Охранники все так же хлестали меня по щекам за малейший проступок: поклонилась не так низко или не так быстро или слишком много времени потратила на работу. И я не могла не видеть мужчин, стоявших в очереди возле обиталища Юн Хонг. По крайней мере там женщин кормили получше, чем остальных узников. Офицер медицинской службы обследовал их каждые две недели, чтоб убедиться, что они незаразны. После каждого осмотра д-р Каназава заходил в офицерскую столовую и сидел там в одиночестве, не говоря никому ни слова.
«Этим девчонкам повезло, – сказал он мне однажды, обернувшись, чтобы убедиться, что в зале столовой никого, кроме нас, нет. – Ёгун-янфу в больших городах обслуживают по пятьдесят-шестьдесят солдат в день. Хай, хай, наши девчонки везучие». Мне показалось, что сказал он это больше, чтоб самого себя убедить, чем кого-то еще. Позже я узнала, что одной из его обязанностей было производить аборты.
Наши японские хозяева питались отменно, можно было вынести с кухни какие-то крохи, делиться ими с Юн Хонг и с женщинами у себя в бараке. Меня привыкли уже видеть расхаживающей по лагерю, никто и не думал останавливать меня и обыскивать.
И я потеряла бдительность.
Как-то ночью, когда я выходила с кухни, из тени выступил капитан Фумио и остановил меня. Сунув руки мне под одежду, он прошелся пальцами по моему телу, царапая мне соски плохо остриженными ногтями. Я передернулась, а ему только того и надо было.
«Со, со, со»[226], – зашипел он, когда его пальцы наткнулись на пару куриных лапок, которые висели на веревке, подвязанной у меня на талии, и которые я спрятала у себя меж ляжками.
В бараке, где велись допросы, один охранник держал меня, заставляя смотреть, как Фумио раскладывает на столе передо мной куриные лапки. Капитан вытащил из ножен, висевших на поясе, нож и одним молниеносным движением оттяпал у них когти, разрубив кожицу, мясо и кость. Другой охранник припечатал мою левую руку к столу и развел все пальцы. Я рыдала, умоляя Фумио отпустить меня. Он снова поднял свой нож. Теперь уже я билась изо всех сил – пинала охранников, с силой топтала им ноги, – но они ни разу не ослабили хватку.