— Кажется, наши!
А потом бросает меня, открывает дверь, бежит к этим двум типам, кричит: «Nachi! Nachi!» Я тоже бегу, она бросается на шею первому, кто попался ей под руки, я прыгаю на шею второму, мы целуемся, оба солдатика страшно довольны, а главное, чувствуют явное облегчение от того, что наконец хоть кто-то их может осведомить.
Так вот они! Советские. Красная Армия.
Прежде всего они пьяны, пьяны в дупель. Вцепились в рули своих немецких велосипедов, — слава богу, что хоть те у них есть, — покачиваются, издают очереди мелких иканий, перемежающихся короткими отрыжками. Добрались сюда они наверное не на великах. Велики служат им костылями. Жарко — поэтому без шинелей, в одних рубашках странного цвета, отдаленно напоминающего розовое дерево, такие я уже видел на русских военнопленных, галифе небывалых размеров, схваченное мягкими цилиндрическими сапогами до самых колен. Черепа блестят, как шкуркой надраенные. Маленькая пилотка прилеплена сбоку, — как еще только держится! Один из этих парней красуется пятью медалями на груди — здоровенные бронзовые медали выстроились в шеренгу, слегка перекрывая друг друга, справа-налево, на каждой из них рельефный танк и красивые цветные ленточки с каемочками: красные, зеленые, желтые, которые наверняка имеют какой-то точнейший военный смысл. На втором — всего три медали.
Тот, кто, как видно, командует, Пятимедальный, кладет конец лобзаниям. Отталкивает нас на расстояние вытянутой руки, принимает официальный вид, пытается высвободить голову из-под ремня своего смешного автоматика с деревянным ложе и какой-то коробкой от камамбера, втиснутой поперек, — одной рукой он никогда не сможет высвободиться, поэтому приходится ему помочь, придерживая велосипед, а он прикладывает мне автомат к пузу и — шутки в сторону — спрашивает:
— А вы кто такой?
Другой симметрично наставил автомат между грудей Марии. Мария говорит, что она советская гражданка, а я — француз. Он засиял.
— Француз? Да здравствует Франция! Франция — союзница Советского Союза! Генерал де Голль — друг маршала Сталина!
Обнимает меня во всю охапку. Опять целуемся. Он плачет от радости. Второй делает то же с Марией. Все плачут. Мы больше уже не одни. Робкие группки высовывают свои носы, не осмеливаясь приблизиться, — ждут, во что это выльется. Пятимедальный откашлялся, икнул еще пару раз, встал навытяжку или почти что, по-странному отдал честь, должно быть, той разновидностью военной чести, которая из всех была выбрана Красной Армией, и, уставившись в точку на горизонте, объявляет:
— От имени победоносного Союза Советских Социалистических Республик я, сержант Такой-то Такой-то-вич Такойский, объявляю занятым… Кстати, как называется эта дыра?
Мария говорит, что не знаем, — мы нездешние. Откуда-то раздается:
— Gultzow!
— Спас-сиба! От имени… и т. д. и т. п. объявляю занятым… Как? Ах, да: Гюльцов, черт возьми!
Отдана честь. Вольно! Вокруг героев собрался теперь тесный кружок. Поляки, прибалты, чехи. Они хотят подбодриться, спрашивают у сержанта на ломаном славянорусском, за что получил он все эти медали. Прекрасный вопрос! За что он их получил, так, что ли? Он заслужил их, подрывая фашистские танки, — вот за что! За каждый танк по медали. Кто-то протягивает ему бутылку. Что это? Шнапс. Недоверчиво пробует. Вливает приличный глоток: «Неплохо!», — передает бутылку товарищу, тот — мне, я пью как мужчина и передаю Марии, а она… Но Пятитанковый перехватывает бутылку по дороге, запихивает ее в свой широкий карман галифе. Шутки в сторону! Вспоминает, что нужно еще решить дела посерьезней.
— Где здесь фашисты?
Никто не отвечает. Он повторяет, с угрозой в голосе:
— Где здесь фашисты, я спрашиваю?
Фашистов ему подавай! В любой немецкой деревне Третьего Рейха кишмя кишит фашистов, — это как дважды два! Так где же они?
Некоторые из парней, что топтались вокруг, переглядываются исподлобья, бочком направляются к ферме. Возвращаются они, обрамляя высокого типа, которого держат за плечи. Это же вчерашний джентльмен-фермер! На нем лица нет. На ослепительно белом фоне его свитера выделяется грязная белизна лица. Он держит открытой коробку с сигарами, угощает сержанта обеими руками, с жуткой улыбкой. Трясется весь. Коробка пляшет. Сержант давит дулом автомата ему в живот.
— Этот — фашист?
— Да, да! Фашист! Страшно большой фашист!
— Ладно. Туда его!
Он указывает подбородком на каменную стену, окружающую красивую ферму, на высокую прочную стену из старинного камня. Немец понимает: «Aber nein! Nein! Nicht so! Nein!» Его уволакивают все вместе, взялись они сообща ставить его к стенке, удерживают у стены за плечи, а я все вижу, думал, что смогу это вынести, и вот уже я ору, нет, черт возьми, так нельзя, но ору по-французски, — рефлексы мои французские, — как бы это сказать по-русски? Мария меня отталкивает, говорит мне, молчи, молчи, они тебя тоже убьют… Звук выстрела, единственного. Как будто я получил его в свой живот. Тип перегнулся вперед, он уже на земле, — он мертв. Люди на это способны! Люди на это способны!
Сержант спрашивает, где остальные фашисты? Какие остальные? Да остальные, чего там! Ах да, остальные… И вот уже все не-немцы пошли выискивать фашистов. Слышен визг. Потом другой, в другом месте, — голос женский. Заливается на острых нотах, плачет и орет, «Nein!» — раздается везде, по всей большой ферме. Одна группа тащит какую-то бабу, наверняка жену того самого джентльмен-фермера. Другая — толстого мужика, который яростно отбивается…
Все что угодно, но только не это, черт побери! Все эти парни хлебнули горя — это уж точно, может быть, эти немцы серьезно заставили их его хлебнуть — охотно верю, но так вот, на холодную голову, — это уже не просто всплеск дикой ярости, это отдает дерьмовым мелким садизмом с опорой на чистую совесть. Пролить кровь, не замарав рук, на красивой ферме, полной стольких красивых вещиц…
Я говорю сержанту:
— Откуда ты можешь знать, фашисты они или нет? Так не правильно! Отправь их в тюрьму!
Все смотрят на меня искоса.
— Он не здешний! Никого тут не знает! Не знает фашистов!
Сержант смеется:
— Не боись! Они будут страдать меньше, чем заставили страдать нас!
Он говорит со мной, глядит на меня и одновременно неожиданно спускает курок. Одним выстрелом. Толстяк падает, подкошенный враз, с недоверчивыми глазами, широко распахнутыми на тот ужас, который вспарывает ему живот.
Женщина начинает вопить. До сих пор она сдерживалась. Теперь — ее очередь. Я хватаю сержанта за руку. Он направляет свою штуковину на меня. Он уже не смеется.
— Может, и ты фашист? Французский фашист?
Мария бросается между нами.
— Нет! Он коммунист!
— Ах, так… Все теперь коммунисты, со вчерашнего дня! А ты, какого черта якшаешься с иностранцем? Трахаешься с ним, что ли, блядина?